Ф. Б. Итак, в Софии ты делаешь первые шаги в «дипломатии»… А это слово все еще окружено некой аурой привилегированности, принадлежности к особому кругу, почти таинственности…
Р. Г. Это идет из прошлого, пережиток XVIII и XIX веков, он имеет мало общего с настоящим. Посол, даже выдающийся, сегодня ведет себя как марионетка, которую дергают за ниточки из Парижа. Разумеется, один и тот же балет может исполняться дрянными танцовщиками и очень умелыми, хотя Нижинские — большая редкость. Сегодня дипломатия больше напоминает медсестру. Дипломаты бережно ухаживают, успокаивают, обещают, что будет лучше, что это излечимо. Они измеряют пульс, давление, температуру, производят хорошее впечатление, составляют отчеты, внушают больным доверие, сигнализируют о функциональной недостаточности, критическом состоянии и даже порой замечают смерть больного. Они делают это отлично. В нынешнем мире социоэкономические, этнические, географические массы реальности набрали такую силу, что «большие начальники», способные на нечто серьезное, а не только на то, чтобы ставить диагноз и следить за все ускоряющимся эволюционным процессом, практически не обладают инициативой. Мы замыкаем цивилизацию, где-то есть дитя-цивилизация, которое уже бьет ножкой в утробе, но еще не готово выйти из нее, и нам о нем еще ничего не известно. Смутный период вызревания… Известно, что у женщин он длится девять месяцев, но у цивилизаций… Если ты возьмешь нынешнюю французскую дипломатию, то увидишь человека, который спешит изо всех сил, — Жобер, — но который абсолютно не в состоянии воздействовать на ситуацию, он силится следить за удобством французских пассажиров во время пути, направление которого полностью от него ускользает… Что действительно потрясает в «ускорении истории», которое мы переживаем, так это то, что умопомрачительная скорость, с которой мир стремится к будущему, сопровождается отсутствием контроля за направлением движения. В этом путешествии вслепую удалось полностью скрыть основной вопрос — о пункте назначения — и заменить его вопросом о материальном удобстве внутри транспортного средства… Лично мне направление очень не нравится. Если говорить откровенно и резко, если говорить на том языке, каким он был изначально и в эпоху крепкого здоровья, я думаю, что мы держим курс на дерьмо, но вот только еще не знаю, в какой компании…
Ф. Б. Понятие дипломатии по традиции всегда связывается с неким извилистым путем, с хитроумно разработанными международными комбинациями, а порой даже с двуличием и ложью…
Р. Г. Самая типичная характеристика хитреца: если только он чего-то не знает, то сразу демонстрирует, что уж он-то в курсе дела и осведомлен как никто. У него настоящий культ «оккультных сил»: он обожает их ненавидеть и всюду замечает их проявления, а поскольку у него очень логичный ум, поскольку он любит объяснять, то эта палочка-выручалочка — идея «всемирного заговора» — дает ему ощущение, полностью его удовлетворяющее, что у него на все есть ответ. Иезуиты, рука Москвы, масоны, евреи, ЦРУ, хитроумные и, разумеется, «макиавеллические» дипломаты — все это всегда входило в набор интеллектуальных удобств Великого Умника. Именно так в 1940 году военные неудачи он объяснял происками немецких шпионов, сброшенных на парашютах и переодетых в кюре. Я слышал от людей, умеющих читать и писать, что французские дипломаты напрямую получают деньги от крупных коммерческих банков и имеют комиссионные со всех заключенных контрактов… Как-то на днях я пил кофе в одном бистро, хозяин которого на дух не выносит арабов. Он держал передо мной речь, восхитительную по своей логике. Он объяснял, что Помпиду предатель, что он продался арабам и таким образом предал евреев, ведь всем известно, объяснял он мне с потрясающе хитрым видом, что именно Ротшильды сделали Помпиду президентом Франции, и, в конце концов, заключал он, чем там занимаются эти Ротшильды, чем там занимаются эти евреи, как они позволяют Помпиду вытворять такое? И это было не сумасшествие, а крайнее выражение илиотской осведомленности, которая «знает», которая «посвящена» и которую «не проведешь». Так что я во всех кругах наслушался таких глупостей о набережной Орсе и дипломатах вообще, что зачастую не видел иного выхода, кроме как поощрять этих людей идти дальше в их бредовых толкованиях, мне нравится упиваться блеском, который выказывает порой человеческая натура, если ее почешешь в нужном месте. Пример: я повстречался с одним университетским преподавателем, филологом, который спросил у меня о тайне моего рождения, потому что для него было ясно, что раз уж Министерство иностранных дел приняло меня в свои ряды, то я не мог быть побочным сыном русских степей, а, наверное, происходил из благородного рода, как генерал Вейган
[53]
, понимаешь, без этого меня бы никогда не приняли в эксклюзивный французский клуб, полностью находящийся в руках аристократии… За словом «дипломат» не скрывается ничего более таинственного, чем переговорщик, человек для связи на более или менее высоком уровне, человек для «связей с общественностью» и адвокат. Что касается двуличия и лжи, то это особенно смешно. Это профессия, в которой невозможно лгать, потому что большей частью речь идет о передаче точных указаний. Но очевидно, что если ты хороший или великий артист, как Эрве Альфан, например, или как Добрынин, русский посол в Вашингтоне, ты можешь придать большую убедительную силу отсутствующим у тебя убеждениям, когда приходится излагать некое политическое соображение, которое самому тебе не кажется убедительным. Единственная ложь, которую ты можешь себе позволить — да и то вряд ли, — это сказать не всю правду, а как раз столько правды, чтобы твой собеседник сделал из этого нужные тебе выводы, что, впрочем, он будет делать очень редко. Личный фактор у выдающихся послов, разумеется, играет роль, но по-настоящему «успешные» послы — это те, кому повезло занимать свой пост, когда политика — предположим — Соединенных Штатов и Франции движется в одном направлении. Впрочем, «хороший» посол — это тот, кто преуспел в глазах собственного правительства. И еще раз повторю, именно массы исторических и географических реалий все больше и больше определяют успех политики и тех, кто ее представляет. Если ты возьмешь, к примеру, Киссинджера, когда он «высвобождает» Соединенные Штаты из Вьетнама, «заключает» соглашение с Китаем, «открывает» Суэцкий канал, то ты сразу заметишь, что его «успех» состоит не в том, чтобы создавать новые исторические ситуации, а в том, чтобы оказаться на том направлении, в котором движется неизбежное… Для французской дипломатии, которая представляет страну, чей «реальный вес» невероятно изменился за тридцать пять лет, ситуация особенно болезненная и сложная… За пятнадцать лет, проведенных на дипломатической службе, я неоднократно имел возможность убедиться, каким тяжким испытанием является фрустрация и ощущение бессилия, пассивная роль «наблюдателя»… Один раз я провожал на вокзал коллегу, который покидал Софию, чтобы занять пост второго советника в Москве. Он очень радовался этому повышению. Три дня спустя после приезда в Москву он повесился в окне своей гостиной, что требовало действительно большой решимости, так как его ноги касались пола. Жизнь под стеклянным колпаком приводит порой к серьезным психическим сбоям. Некий начальник кадровой службы объяснял мне, насколько внимательным он должен быть, когда тот или иной агент начинает вдруг просить назначение на необычный и совершенно не подходящий для себя пост. Эти требования часто вызваны депрессивными психическими заболеваниями, почти незаметными для посторонних глаз. Именно так через несколько дней после своего прибытия в Уругвай один блестящий посол вскрыл себе вены в ванной. А после войны представитель Франции в Аддис-Абебе, который послом не был и впоследствии умер от алкоголизма, на официальном приеме показал императору Хайле Селассие зад. Порой чрезвычайно трудно подолгу так жить, постоянно дистанцируясь от всего, придерживаясь пассивной нейтральной позиции, — внезапно что-то внутри не выдерживает. Когда я смотрю на товарищей, принадлежащих к моему поколению, тех, кто блестяще преуспел на этом поприще — а это Бомарше, посол в Лондоне, Вимон, посол в Москве, Лабуле в Токио, Сованьярг в Бонне, Суту и другие, — то вижу, что помимо, разумеется, ума и рассудительности главную роль тут сыграл характер. Проблема возникает на уровне характера, так как, в конце концов, сколь долго ты можешь изо дня в день проявлять гибкость, приспособляемость, а также согласие в том, что касается инструкций, которые ты получаешь, мнений, которые ты обязан выражать, отношений, которые ты обязан поддерживать с людьми, порой внушающими тебе отвращение, в странах, где ты находишься, — и в то же время сохранить нетронутым свой характер, свой центр тяжести, прочные отношения с самим собой, не дать себя обезличить? Я думаю, что самая серьезная угроза после двадцати лет службы — это потеря личности. В тридцать лет ты блестящий первый секретарь или второй советник, живой, преисполненный мечтами о будущем, яркая «индивидуальность», а ближе к пятидесяти ты подчас видишь перед собой марионетку, идеально двигающуюся, прекрасно одетую, вежливую, улыбающуюся, но абсолютно пустую внутри, которая вспоминает о былых раутах… Это довольно жестоко. Вот почему я с большим восхищением отношусь к некоторым из своих товарищей, тем, например, которых я упомянул выше. Они и не слишком гнулись, и не сломались. Разумеется, я не говорю о случаях простого и чистого безумия, которое существует всюду. Я помню одного советника, которого обнаружили в ванной комнате плавающим на животе — это был лысый толстяк, — в заду у него торчала зажженная сигара: он принимал себя за теплоход «Нормандия». Случаи безумия особенно трагичны во всех профессиях, но когда речь идет о дипломате за рубежом, когда в некоторых странах необходимо любой ценой скрыть это и отправить домой бредящего человека так, чтобы никто ничего не заподозрил… Вот так.