— Скорей бы революция, — сказал он.
— Ну, спасибо. Твой юмор, знаешь…
— Мне кажется, мы все уже высказали друг другу по этому поводу еще в Риме…
— Фирмен, — сказал Марк, — отвезите месье и мадам…
Дантес не видел сына вот уже два года… Каким он стал?…
Рама была слегка наклонена вовнутрь помещения, что придавало окну вид сломанного крыла. На обоях проступали какие-то странные призраки строений, в которых можно было угадать будущие дворцы, подобно беззвучным симфониям, парящим над партитурами, в то время как музыканты давно уже оставили свои места в оркестровой яме. Эпюры в стройном согласии контуров, намеченных голубым пунктиром, меридианы и параллели какого-то княжеского замка, которым помешало воплотиться в жизнь упразднение Старого режима, и они так и остались висеть в невесомости геометрическими нимбами. В раме фиолетового бархата Джулиус, правитель Берингема, направил стрелку своего компаса одним концом на Счастье, другим — на Смерть: репродукция аллегорической картины Ван Вейгта, из Рейксмюзеума в Амстердаме.
— Я ни в чем тебя не упрекаю, — услышал он голос жены, — ни в чем. Сейчас нам, наверное, уже невозможно снова жить вместе… Ты возвел между нами слишком высокую стену своих фантазий. Я же никогда не чувствовала себя на высоте твоего воображения. Просто я хотела бы, чтобы ты в конце концов понял, что эта несчастная девушка… Словом, она немного не от мира сего, она изначально создана для других измерений… Видишь ли, я попыталась кое-что разузнать, естественно, как можно осторожнее, не беспокойся… Печальный случай психического расстройства. В ней столько же настоящего, реального, как, скажем, в этих пунктирных рисунках на стенах, в этих призрачных замках, которые так и не увидели дневного света…
— Очень странно, — сказал Дантес. — Примитивные народы считали тех, кого мы принимаем за сумасшедших, святыми; наша же цивилизация вовсе отказывала им в человеческом облике и вообще в существовании… К ним относятся хуже, чем к прокаженным.
— Я совсем не это хотела сказать…
— А что же тогда? Что меня влечет невозможное? Допустим. Я отвечу тебе, позаимствовав мудрости у голландца Хейзинги, который писал в своей «Осени средневековья»: «Если бы человечество довольствовалось одной лишь реальностью, никогда бы не появилась цивилизация…». Что, по-вашему, вызвало такой шквал порицания «всех этих фантазий» и «буйного воображения» на недавнем Съезде советских писателей? Страх перед изменениями. Мечта — это враг всего, что существует сейчас, и творец будущего… Все, что стало реальностью, что было воздвигнуто, все было взято из мира воображаемого…
— Я всегда знал, что ты будешь великим дипломатом, па: в искусстве незаметно скрываться из виду тебе нет равных. Как насчет Лондона и Вашингтона? Как представитель бурлящей Франции, страны видимостей и пенящегося шампанского умов — лучших признаков не наблюдалось со времен Вольтера, — ты произведешь там настоящий фурор… кто может сравниться с прекрасными буржуазными страусами, когда они прячут голову в туманностях идеалистов! Вы всегда возносились тем выше, чем хуже обстояли дела чуть ниже, на уровне социальной реальности. Европа? Почему бы и нет? Она никогда не существовала, да никогда и не будет существовать: так что от нее можно ждать чего угодно… Мелкие княжества восемнадцатого, просвещенного века, чудовищный индивидуализм Европы в «Плеядах» Гобино, да… Тогда в самом деле была Европа, принадлежавшая избранным. Но народ при этой Европе видел одно лишь дерьмо, невежество и развернувшиеся триколором полосы траншей…
— Могу я что-нибудь сделать для вас? — спросил Дантес. — Я дал моему адвокату надлежащие распоряжения — тебе ведь теперь не до того, настоящие проблемы…
Но он знал, что они не перестанут рвать его на куски. Не успел он уехать из Рима, и вот, пожалуйста, уже жалеет об этом. В сущности, все, чего от него требовали, это бросить Эрику ради Карьеры, как он однажды сделал уже, бросив ее мать.
Он подошел к столу и перечитал еще раз телеграмму: жена и сын сообщали о своем приезде на следующий день, в среду. Они должны были приехать на машине. Оставалось пустить все на самотек. Там видно будет. Не нужно больше об этом думать. Все эти прогоны только изматывали его.
XXXI
Он налил себе немного портвейна и, со стаканом в руке, в первый раз со времени своего приезда, прошелся по большим залам виллы «Флавия». В большинстве своем они были пусты, все, кроме библиотеки и зеркальной гостиной, отделанной и меблированной еще при коммунистах на благотворительные взносы нескольких богатых флорентийских семей. Обе виллы должны были в скором будущем стать музеями, но пока мэрия предоставляла их в распоряжение тех, кто мог хорошо заплатить: реставрация и содержание стоили недешево.
Четверть века назад, почти в эти самые дни, он приезжал сюда провести три недели с Мальвиной. Вилла тогда была в плачевном состоянии, полностью заброшена. Похабные рисунки на стенах, следы испражнений и отметины от пуль напоминали о побывавшей на вилле солдатне, которая во время войны стояла здесь лагерем и, пользуясь случаем, постаралась отомстить за свое поражение и за презрение к себе самой, оскверняя все то, что напоминало о вершинах цивилизации. Бедность Италии в послевоенные годы предоставила ему возможность снять эту виллу на свои средства атташе посольства. Мальвина, по ее собственному утверждению, прекрасно помнила, как провела здесь ночь в 1620 году, когда у нее сломалась карета, на этом пути из Пармы во Флоренцию, где ждал ее поэт Сцевола.
Оки поставили здесь диван, принесли только самое необходимое и выходили только за продуктами. Остальное время они проводили, запершись на два оборота, в этой неясной и как будто даже ядовитой атмосфере, скрывавшей в себе все помутнения рассудка, связанные с областью тайных игр и пустынных садов, спрятанных за высокими стенами, столь много повидавших на своем веку, и лихорадочного шепота влюбленных, и напряженного молчания. Мальвина решила во время их пребывания на вилле одеваться в такие платья, которые не могли не привлечь призраков. Во Флоренции они взяли напрокат театральные костюмы Борджиа и Медичи, а также фраки XVIII века, дабы оказать честь графине де Луре, которая описала эти места в своих путевых заметках. В этих костюмах, в этой обстановке, которая как нельзя лучше подходила Мальвине, она, казалось, помолодела на несколько столетий. В то время ей было уже, должно быть, лет сорок, но она решила выглядеть на двадцать. С Дантесом, который, удивленный, склонялся к этому сияющему юностью лицу, она говорила, странно улыбаясь с мечтательно-насмешливым видом, о каком-то любовном напитке, которым ее одарил один друг, граф де Сен-Жермен, и о других, еще более темных силах, которыми она была наделена при некой инициации, — раскрывать их настоящую природу постороннему человеку она не имела права, — и которые позволяли ей перемещаться из одной эпохи в другую и переживать еще раз те жизни, в которых она уже побывала. По ее словам, она никогда не отказывала себе в удовольствии прихватывать то здесь, то там все, что было самого лучшего: день, час, мгновение, выбирая ту или иную эпоху по тому, какая муха ее укусит, словом, как ей заблагорассудится, не забывая, разумеется, предварительно испросить разрешения у кого следует. Дантес смеялся, ему нравилась та дерзость, с которой эта очаровательная авантюристка пускалась в свои маленькие игры, в которые начинала уже верить сама; он также угадывал за этими внешними капризами и фантазиями скрытую ностальгию. Мальвина говорила, что испытывает что-то вроде угрызений совести, потому что использует свою силу лишь для того, чтобы удовлетворить собственную страсть к путешествиям. Так что она уже серьезно начинала задумываться над тем, чтобы сделаться ясновидящей, и поэтому, хотя и ненавидела это пошлое название, которое так ясно свидетельствовало об общем упадке и заброшенности словаря, следовало смириться с этой вывеской, если она хотела помочь другим приподнять завесу над будущим. О том, чтобы подписаться собственным именем и, таким образом, разоблачить себя, не могло быть и речи.