Но более всего королевская требовательность Марселена Дюпра проявлялась у мясников, особенно когда речь шла о его любимых нормандских рубцах. Я видел, как он побледнел от гнева, заподозрив господина Дюлена, которого потом расстреляли в 1943 году, в том, что он продал ему потроха от двух разных быков.
— Дюлен, — ревел он, — если ты ещё раз проделаешь со мной такую штуку, ты меня больше не увидишь! Вчера ты мне всучил потроха от двух быков, как же их можно приготовить одинаково! И мне нужна нога от того же быка, заруби себе на носу!
Он потешался, когда видел, как мясник предлагает хозяйке телячью лопатку в форме дыни, всё круглое и увязанное, приятное глазу:
— Можешь быть уверен, они подсунули внутрь жиру для весу, и, если бы они могли, они затолкали бы туда рога и копыта!
Это «возвращение на землю» под эгидой Марселена Дюпра мне помогло. Я продолжал видеть Лилу, но не столь явно. Я даже научился смеяться и шутить с другими, чтобы скрыть её присутствие. Доктор Гардье был доволен, хотя дядя подозревал, что я просто научился лучше хитрить.
— Я знаю, что ты не излечился и что у таких, как мы, это неизлечимо, — говорил он мне. — Впрочем, это к лучшему. Есть выздоровления, которые разрушают больше, чем болезнь.
Я старался как мог. Я должен был держаться, сама Лила требовала этого от меня. Если бы я распустился, то обязательно впал бы в отчаяние, что было самым верным способом потерять её.
«Прелестный уголок» находился немного в стороне от перекрёстка дорог в Нуази и Кан, напротив первых домов посёлка Увьер, в глубине садика, где весной и летом вас встречали магнолии, сирень и розы. Всюду были белые голуби, которые «успокаивают клиентов», как говорил Дюпра. «Мои цены не пугают, но всё же вид белого голубя умиротворяет. Одно время я держал сизых голубей, но вид сизого голубя у входа в ресторан смущает клиента». Касса, где мне часто приходилось бывать, скрывалась от постороннего взора несколько в глубине, из тех же соображений.
— Нехорошо, чтобы с первого шага человек начинал думать о счёте. Нужен такт. Иногда он облокачивался о кассу во всей своей незапятнанной белизне («давно пора менять блузу») и делился со мной своими размышлениями.
— Я держусь, но всё вырождается, всё вырождается, — жаловался он. — Теперь огонь им мешает, они жалуются на жару. Кухня без огня всё равно что женщина без зада. Огонь -отец всех нас, поваров Франции. Но некоторые теперь переходят на электричество, да ещё с автоматическим хронометрированием. Это всё равно что заниматься любовью, глядя на часы, чтобы знать, когда надо наслаждаться.
Я заметил, что вышитая нашивка на его куртке изменилась. Там, где раньше трёхцветными буквами было написано: «Марселен Дюпра, „Прелестный уголок“, Франция», теперь стояло: «Марселен Дюпра, Франция». Сказать «Прелестный уголок» и «Франция» казалось ему, видимо, плеоназмом.
В кухне на каждой кастрюле были инициалы «П. У.» и год римскими цифрами. Недруги Дюпра говорили, что он мнит себя потомком Цезаря. Он не выносил, когда говорили «кухонные помещения».
— От этого множественного числа воняет постоялым двором. Для меня место, где я работаю, называется кухней. Сегодня все хотят умножить.
У входа висела большая карта Франции с изображением продуктов, прославивших каждую провинцию; для Нормандии он выбрал рубец.
— В конце концов, это то, что создало французов и историю Франции. Цены кусались. Однажды министр Анатоль де Монзи сказал ему:
— Мой дорогой Марселен, когда дегустируешь ваши блюда — это эротика, но когда смотришь на ваши цены — это порнография!
С первых месяцев «странной войны» послышались критические высказывания в адрес Дюпра. Говорили, что в этом постоянном празднике гастрономии в «Прелестном уголке», в то время как враг у ворот, есть что-то непристойное. Дюпра презрительно пожимал плечами.
— Пуэн держится во Вьене, Дюмен в Сольё, Пик в Валансе, мамаша Бразье в Лионе, а я в Клери, — говорил он. — Сейчас, как никогда, каждый должен отдать лучшую часть самого себя тому, что он умеет делать лучше всего.
Казалось, это мнение разделял и Амбруаз Флери, вновь принявшийся за своих воздушных змеев с жаром, который походил на истинное исповедание веры. Он продолжил свою серию «гуманистов», и «Рабле», «Эразмы», «Монтени» и «Руссо» снова взлетали над нормандскими рощами. Я смотрел на сильные дядины руки, прилаживавшие рейки и крылья, бечёвки и бумагу для каркаса, в котором уже просматривались черты какой-нибудь бессмертной личности века Просвещения. «Жан-Жак Руссо» был, видимо, его любимцем: подсчитано, что за свою жизнь Амбруаз Флери сконструировал их более восьмидесяти.
Я чувствовал, что он прав, и Дюпра тоже. Более чем всегда каждый должен был отдать лучшее, что в нём есть. Я улыбался, вспоминая о часах нашего детства, когда Лила на чердаке «Гусиной усадьбы» предвещала нам наши пути в жизни согласно дарованиям каждого:
— Тад будет великим исследователем, найдёт гробницы скифских воинов и храмы ацтеков, Бруно будет так же знаменит, как Менухин и Рубинштейн, Ханс захватит власть в Германии и убьёт Гитлера, а ты…
Она серьёзно смотрела на меня.
— Ты будешь любить меня, — проговорила она, и я ещё ощущал на своей щеке поцелуй, которым она сопроводила это открытие смысла моего существования.
Я объявил дяде, что больше не вернусь к Дюпра.
— Я поеду в Париж. Там легче получить известия, чем здесь. Может быть, я попытаюсь попасть в Польшу.
— Польши больше нет, — сказал Амбруаз Флери.
— Во всяком случае, во Франции формируется новая польская армия. Я уверен, что мне удастся что-то узнать. Я надеюсь.
Дядя опустил глаза:
— Что я могу тебе сказать? Поезжай. Нас всегда ведёт надежда. Надежда — живучая тварь. Когда я вернулся, чтобы попрощаться с ним, мы долго молчали; сидя на своей скамейке в старом кожаном фартуке, с инструментами в руках, он походил на всех старых добрых ремесленников французской истории.
— Можно взять один на память? — спросил я.
— Выбирай.
Я огляделся. Мастерская имела двадцать пять метров в длину и десять в ширину, и при виде сотен воздушных змеев на ум приходило одно слово: изобилие. Они были слишком велики, и их легче было хранить в памяти, чем в чемодане. Я взял одного совсем маленького, «стрекозу» с перламутровыми крыльями.
Глава XXIV
Я приехал в Париж с пятьюстами франками в кармане и долго бродил по чужому мне городу в поисках жилья. Я нашёл комнату за пятьдесят франков в месяц над дансингом, на улице Кардинала Лемуана.
— Я уступаю вам в цене из-за шума, — сказал хозяин.
Польские солдаты и офицеры, которым удалось попасть во Францию через Румынию и которых встречали немного свысока, устало отвечали на мои вопросы: среди них нет Броницких, мне остаётся только обратиться в Генеральный штаб польской армии, она формируемся в Коеткидане. Я ходил туда каждый день — штаб был на улице Сольферино, — меня вежливо выпроваживали. Я предпринял новые шаги через посольства Швеции, Швейцарии и через Красный Крест. Мне пришлось уйти с квартиры, дав хозяину пощёчину, — он заявил, что с Гитлером надо договориться: «Надо признать, что это вождь, нам нужен был такой человек».