— Это означает, что он опять кого-то разорил.
— Сегодня ночью он проиграл миллион в Довиле.
— Ему пришлось забрать все остатки, — проворчал Тад.
Горничная только что принесла горячие рогалики, когда появился Стас Броницкий. У него был дикий вид. Безукоризненный мистер Джонс нёс за ним пальто, а у выбритого до синевы Подловского, человека на все руки, челюсти и подбородок казались вдвое больше обычного.
Броницкий молча осмотрел нас всех:
— Может кто-нибудь здесь одолжить мне сто тысяч франков?
Его взгляд остановился на мне. Тад и Лила разразились смехом. Даже славный Бруно с трудом скрыл свою весёлость.
— Сядьте, друг мой, и выпейте чашку чаю, — сказала Геня.
— Ну хорошо, десять тысяч?
— Стас, прошу вас, — сказала графиня.
— Пять тысяч! — завопил Броницкий.
— Мари, подогрейте нам ещё чая и рогаликов, — сказала Геня.
— Тысячу франков, чёрт подери! — проорал в отчаянии Броницкий.
Арчи Джонс засунул руку под френч и сделал шаг вперёд, осторожно держа клетчатое пальто графа.
— Если сударь мне позволит… Сто франков? Fifty-fifty, разумеется.
Броницкий секунду поколебался, потом выхватил билет из руки своего шофёра и выбежал из комнаты. Подловский воздел плечи и руки жестом бессилия и последовал за ним. Арчи Джонс вежливо нам поклонился и удалился в свою очередь.
— Ну вот, — сказала Геничка со вздохом, — англичане действительно единственные, на кого можно положиться.
Мне довелось часто слышать эту фразу при совсем иных обстоятельствах.
Глава XII
Не знаю, кто возместил моему нанимателю сумму, потерянную в результате «системы», в которой я был так без вины повинен: князья Сапеги, князья Радзивиллы или графы Потоцкие, — но в течение последующих дней усадьба полна была польскими джентльменами, при крайней изысканности сыпавшими последними площадными ругательствами. Такие выражения, как «этот недоделанный Броницкий», «это дерьмо», «этот сын шлюхи», лились со всех сторон и едва не падали с уст уланского полковника Яна Броницкого на уже упоминавшемся портрете. Самые страшные польские проклятия обрушились на несчастную жертву рулетки, встречавшую шквал с величайшим хладнокровием, как подобает гражданину страны, привыкшей возрождаться из пепла. Его доводы были несокрушимы: ему не хватило другого миллиона, которого требовала «система», чтобы сорвать банк. Так что, если кто-нибудь ссудит ему два миллиона, он вновь пойдёт в бой и на следующий день его хулители первыми будут кричать победное «ура!» в его честь. Но, видимо, на этот раз даже самые доблестные из польских патриотов спустили флаг и потеряли веру в победу. Броницкий проводил со своим «человеком на все руки» длительные совещания, на которые меня приглашали, хотя в подсчётах больше не было нужды, так как единственной вытекающей из всего этого цифрой был большой дурацкий ноль. Решено было продать семейные драгоценности, которые Броницкий пришёл просить у жены. Он получил отказ. Лила, которая присутствовала при этой сцене, удобно устроившись в кресле и поедая засахаренные каштаны («раз мы будем бедными, надо пользоваться жизнью»), рассказала мне, смеясь, что её мать выдвинула довод, что, поскольку вышеуказанные бриллианты и жемчуг были ей подарены герцогом д'Авилой в бытность его испанским послом в Варшаве, с её стороны было бы бесчестно расстаться с ними ради мужа.
— В нашей семье снова, как всегда, прежде всего думают о чести, — прокомментировал Та д.
Последнему из улан осталась только одна линия обороны: возвращение в свои польские поместья, которые были неприступны для противника, так как являлись исторической ценностью, ревностно хранимой режимом полковников, пришедшим на смену режиму маршала Пилсудского. Замок и земли расположены были в устье Вислы, в «польском коридоре», отделяющем Восточную Пруссию от остальной части Германии. Гитлер требовал её возвращения и уже установил в свободном городе Данциге нацистское правительство. Декретом 1935 года владение было объявлено неотчуждаемым, и Броницкие получали крупную субсидию за его содержание.
Я был в ужасе. Одна только мысль о потере Лилы по своей жестокости казалась мне несовместимой с какими бы то ни было представлениями о человечности. Месяцы или даже годы, которые мне придётся провести вдали от неё, открывали мне существование величины, не имевшей ничего общего с теми, какие я мог вычислить. Дядя, видевший, как я чахну по мере приближения рокового часа, попытался объяснить мне, что в литературе были примеры любви, пережившей годы разлуки, у лиц, наиболее поражённых этим недугом.
— Лучше, чтобы они совсем уехали. Тебе исполнилось семнадцать, ты должен найти себе занятие, и нельзя жить только женщиной. Уже годы ты живёшь только ради неё и ею, и даже «эти сумасшедшие Флери», как нас называют, должны иметь немножко разума, или, как говорится по-французски, «вразумить себя», хотя я первый признаю, что от этого выражения разит отказом от своих убеждений, компромиссом и смирением и что если бы все французы «вразумляли себя», то уже давно Франции пришёл бы конец. Истина в том, что не нужно ни слишком много разума, ни слишком мало безумия, но я признаю, что «не слишком много и не слишком мало» — быть может, хороший рецепт для «Прелестного уголка» и приятеля Марселена, когда он стоит у плиты, и иногда надо уметь терять голову. Чёрт, я тебе говорю противное тому, что хотел сказать. Лучше перенести удар и покончить с этим, и даже если ты должен любить эту девушку всю жизнь, пусть уж она уедет навсегда, она от этого станет только прекраснее.
Я чинил его «Синюю птицу», которая накануне сломала себе шею.
— Что же вы всё-таки стараетесь мне сказать, дядя? Вы мне советуете «сохранить здравый смысл» или «сохранить смысл жизни»?
Он опустил голову:
— Хорошо, молчу. Я не могу давать тебе советы. Я любил только одну женщину в своей жизни, и так как ничего не получилось…
— Почему не получилось? Она вас не любила?
— Не получилось, потому что я её так и не встретил. Я хорошо представлял её, я представлял её каждый день в течение тридцати лет, но она не появилась. Воображение иногда может сыграть с нами свинскую шутку. Это касается женщин, идей и стран. Ты любишь идею, она кажется тебе самой прекрасной из всех, а потом, когда она материализуется, она совсем на себя не похожа или даже оказывается прямо дерьмовой. Или ты так любишь свою страну, что в конце концов не можешь больше её выносить, потому что никогда она не может быть так хороша…
Он засмеялся.
— И тогда делаешь из своей жизни, своих идей и своей мечты… воздушных змеев.
Нам оставалось только несколько дней, и на прощание мы ходили смотреть на лес, пруды и старые тропинки, которые больше не увидим вместе. Конец лета был мягким, как будто из нежности по отношению к нам. Казалось, самому солнцу жаль покидать нас.
— Я бы так хотела что-то сделать из своей жизни, — говорила мне Лила, как если бы меня не было рядом.