* * *
Автоответчик мигает зеленым глазом, на улице в три голоса орет сигнализация, факс ползет черно-белой змеей. У механизмов - своя жизнь, что мне делать среди этого неживого, неуправляемого бытия? Глаз мигает, сирена орет, змея свивается в бумажный рулон. А я сижу, абсолютно трезвый, слушаю "King Crimson", тереблю бородку, подкручиваю усы.
Абсолютно трезвый, совершенно. Мои друзья почему-то уверены: едва Поручик остается в одиночестве, он покупает пузырь и квасит. В крайнем случае - снимает бабу, пялит ее и - квасит. Даже Наталья, хотя вроде бы неплохо меня знала, была уверена: стоит ей свалить к маме, я сразу начинаю пить и трахать все, что движется. И тут она опять-таки была не права. То есть я, конечно, поебывал ее подружек и даже снимал блядей на Тверской: но когда я один, я больше всего люблю смотреть вокруг.
Мигание автоответчика, вой сирены, шуршание бумаги. Старушки у метро, бандиты в джипах, менты с демократизаторами, пьяные у ларьков, девки на Тверской. Вылезаешь из машины, идешь по городу, смотришь и понимаешь - вот она, свобода! Прошмандовка пятнадцати лет ищет одноразового спонсора, старуха тянет руку за подаянием, алкаш стреляет на опохмел, кто-то блюет, кого-то пиздят… Мне - нравится. Мне - охуенно.
Когда мне было семнадцать, я слушал рассказы родителей об их молодости. Целина, ХХ съезд, журнал "Юность". Я думал: да, бля, как же им повезло! А мне досталось время - без всякой перспективы, без надежды, без будущего. Что меня ждет? Серость, скука, застой.
Честно говоря, я не слишком верю в Бога. Но иногда мне хочется сказать: Господи, спасибо, что я был таким лохом. Что я так ошибался. Что мне досталось такое время, такое, Господи, охуенное время. Вот что мне хочется сказать, довольно часто хочется, особенно когда накатишь грамм четыреста-пятьсот.
Когда я один, я больше всего люблю смотреть вокруг. Стою, например, у ларька, витрина от греха подальше забрана решеткой, для денег щель узкая, как в танке, только рука с облупившимся лаком на ногтях высунется, деньги - цап! бутылку - хоп! - и все. Стою, значит, у ларька, смотрю сквозь решетку, радуюсь. На витрине бутылка коньяка. Стоит десять рублей. Десять рублей! Поллитра паленой водки и то дешевле. Спрашивается: из чего они этот коньяк делают? Вот лежит жвачка Stimorol, вот висят кружевные трусы, вот стоит резиновый хуй: приходите к ларьку, дети, покупайте жвачку, смотрите на кружева, коситесь на хуй, запоминайте навсегда - у нас в стране секс есть.
Стоял у ларька, смотрел на витрину, шептал про себя: Господи, спасибо Тебе за разнообразие мира. За коньяк паленей паленого, за польский "Абсолют" для пацанов, за спирт "рояль" для алкашей, за жвачку для детишек, за блядские трусы для девок, за резиновый хуй для кого - не знаю, спасибо Тебе, Господи, за глаз автоответчика, за крик сирены, за шорох факса, спасибо за время, которое мне досталось, за хаос, за анархию, за свободу; спасибо за то, что цену этой свободы платил не я.
У ларька, у зарешеченной витрины, плакал старик, стоя под снегом, плечи тряслись, шарф размотался. Его не замечали, отодвигая, обходя стороной. Что случилось, отец? спросил я. Пенсия, объяснил, хотел долларов… Кинули. Прямо тут. Полчаса назад. Подошли, предложили, подсунули куклу, деньги забрали. Я никогда не подаю, но тут залез в бумажник, достал банкноту с мертвым президентом, протянул: возьми, отец, и меняй на всякий случай только в Сбербанке. Пенсия тянула баксов на шестьдесят, но у меня не было купюры меньше сотенной.
Старик посмотрел на меня без любви. Но деньги взял.
Наверное, справедливо, что без любви. Цену свободы я не платил.
Газеты писали тогда - и до сих пор пишут: беспредел, бандиты, обнищанье народа, разграбленье страны, гибель великой державы. Конечно, все так. Кто бы спорил. Я бы мог рассказать про разграбленье такое, что им, в их газетах, даже не снилось. Но зачем говорить? Мне - все нравится. Мне - охуенно.
Говорят, я слишком часто матерюсь. С еврейскими мальчиками из интеллигентных семей такое случается. К тому же меня все называют Поручиком, еще со школьных времен: надо оправдывать имя.
Первый раз я попал в Германию в восемьдесят девятом году. У нас было немеряно денег, мы трое суток не вылезали с Риппербана, жили в лучших отелях, где только мы и японцы. Мы там вытворяли такое! Бундосы шарахались, но полицию не вызывали - наверно, боялись, а может, не хотели потерять богатых клиентов, хер их знает. Мы проехали по хваленым автобанам полстраны, я смотрел на чистенькие домики, прямые улочки, орднунг, порядок, арбайтен, и представлял, как сорок пять лет назад здесь все горело. Как красные солдаты ебли дебелых немок. Как дети клянчили на корку хлеба. Как по всей Германии пахло гарью, будто после налета рэкетиров на ларек-неплательщик. И я думал: вот это была жизнь! Вот так бы мне понравилось, вот тогда бы мне было охуенно! Потому что - нет ничего лучше разрушения, лучше хаоса, анархии, свободы.
Это шанс, который выпадает раз в сто лет: жить в такое время, когда всё ебанулось. Еще раз спасибо Тебе, Господи, если ты не расслышал меня пять минут назад, если не расслышал за эти пять лет.
Пять лет хаоса, беспредела, анархии и свободы. Я вижу: это время проходит. В ларьках больше не найдешь ни дилдо, ни коньяка за червонец, деньги меняют в обменниках - лишь алкаши, нищие и менты стоят как стояли, но даже старушек, ночных продавщиц, я чувствую, скоро не будет.
Автоответчик мигает зеленым глазом, на улице в три голоса орет сигнализация, факс ползет черно-белой змеей. Я сижу абсолютно трезвый, слушаю "King Crimson", тереблю бородку, подкручиваю усы. Только что Господь - в которого я, честно говоря, не слишком верю, - послал мне видение. Первый раз в жизни, и надеюсь - в последний.
Сейчас у нас август, но в этом видении - глубокая осень. Идет дождь, хмурые листья гниют под ногами. Мы стоим на кладбище, кого-то хоронят, не Женьку, но тоже - кого-то из нас. Рядом - наши партнеры, наша крыша, конкуренты, двое знакомых ментов, какие-то неизвестные люди. Я хочу понять - чьи это похороны, пытаюсь найти хоть кого-то из наших, но нету ни Леньки, ни Сидора, ни Альперовича, ни Романа. Только Лера стоит у свежевырытой могилы и плачет, плечи трясутся, шарф размотался. Я подхожу, обнимаю. Лерка, не плачь, говорю я и знаю, как это глупо: что еще делать на похоронах? Только плакать. Но надо же что-то сказать и я говорю: они заплатили цену свободы.
За свободу всегда платят другие. Когда платишь сам - это цена ошибок. Но когда платят друзья - это как если бы сам заплатил. Почти тоже самое.
Послушай, однажды сказал Альперович, если у нас все так охуенно, почему мы столько пьем? И я ответил: потому что это специальное алкогольное охуение. Потому что трезвый человек видит: кругом беспредел, бандиты, обнищанье народа, разграбленье страны, гибель великой державы. А я, когда хорошенько выпью, вижу: кругом - хаос, анархия и свобода. И мне - нравится. Мне - охуенно.
И вот я сижу, абсолютно трезвый, автоответчик мигает зеленым глазом, на улице в три голоса орет сигнализация, факс ползет черно-белой змеей, а я сижу, да, абсолютно трезвый, и повторяю мне нравится, мне охуенно, чтобы навсегда запомнить - какое время досталось, чтобы даже старым, в шестьдесят четыре битловских года, не забыть, чтобы рассказывать внукам, как оно было: беспредел, бандиты, обнищанье народа, разграбленье страны, гибель великой державы, да, все так, правильно, ребята, вам говорят в школе, но все равно, это был шанс, который выпадает раз в сто лет: жить в такое время, когда всё ебанулось, и вы никогда не поймете - как мне нравилось! как мне было охуенно! И внуки скажут: да, деда, как же тебе повезло! А нам досталось время - без всякой перспективы, без надежды, без будущего. Что нас ждет? Серость, скука, застой.