Когда найдут тело, это, конечно,
Будет не так эффектно, как те инсталляции
Что я устраивал в подмосковных лесах
На радость грибникам, юным матерям с колясками
И парочкам, ищущим уединения.
Это убийство не заставит людей задуматься о жестокости жизни
Но, может быть, они что-то поймут про внезапность смерти
Это, кстати, тоже весьма неплохой результат.
Я выбрал офисное здание, где когда-то работал
Я знал запасной вход, там не надо было показывать пропуск
Внутри нет видеокамер, это важно.
По лестнице я поднялся на третий этаж и вызвал лифт,
Сам не знаю, на что я рассчитывал, но мне повезло.
Я читал, что серийным убийцам часто везет
Даже Чикатило задерживали два раза и потом отпускали.
Но я сейчас не о том.
Двери открылись. В лифте была женщина,
Лет сорока пяти. Не слишком красивая.
В дешевом брючном костюме,
Который она, вероятно, считала деловым
Бухгалтер или кто-то в этом роде.
Вычурная прическа, светлые волосы,
Почти рыжие. Очевидно – крашеные
При натуральных рыжих волосах
Никогда не бывает такой кожи,
Как у нее. Поверьте, я-то уж знаю.
Она не вызывала у меня никаких чувств
Поверьте, ничто не вибрировало
Член мой лежал, свернувшись, и крепко спал.
Двери закрылись. Я отошел ей за спину
И опустил руку в карман. Достать нож и перерезать горло
Было сейчас делом двух секунд
Я бы вышел на ближайшем этаже,
Отправил бы лифт с телом наверх,
А сам бы спустился по лестнице, прямо к черному ходу.
Но в тот момент, когда я покрепче сжал рукоятку,
Член встал в моих тесных джинсах
Как Вандомская колонна или Александрийский столп
Будто вся кровь мира прилила к нему в этот момент.
Я выпустил нож. Эксперимент закончен.
Когда она уже выходила из лифта
Я заметил в ее волосах седую прядку,
Вероятно, пропущенную в парикмахерской,
Ну, или оставленную специально, не знаю
Но когда я увидел ее,
горстку пепла в светло-рыжей вычурной прическе,
я вдруг ощутил огромную нежность,
я подумал о том, что эта женщина
прожила сорок с лишним лет, любила и была любима
хоронила близких, возможно, рожала детей,
плакала и смеялась – и вот пепел садится ей на голову
где-то лет через сорок засыплет всю,
как Геркаланум или Помпею.
Когда я подумал об этом, мне захотелось ее догнать,
Попросить прощения за всю мою никчемную жизнь
Обнять и приникнуть губами к этой пепельной прядке
Мой член все еще стоял
В слишком тесных джинсах, причиняя мне боль,
Отвлекавшую меня от слез, льющихся по щекам.
Впервые мое возбуждение спасло жизнь человеку.
28
По дороге от «Чистых прудов» к «Скромному обаянию буржуазии» вдруг замечаешь провал между домов, словно вырванный зуб. Когда-то здесь был подвальный ресторан, куда ходила с родителями отмечать Левину свадьбу. Ксении было пятнадцать лет, Леве, соответственно, двадцать один. К этому моменту Ксения хорошо знала невесту: высокая шатенка со склонностью к полноте и большим носом, выделявшимся на лице, как чужеродный нарост. Она курила «мальборо», носила мешковатые свитера и джинсы в обтяжку, нелепые на ее и без того объемистой заднице. Что нашел в ней Лева – загадка, но в одно воскресное утро, выйдя на кухню, Ксения увидела, что мама стоит и гладит Леву по голове, приговаривая: «Ну, что уж тут». Ксюшу гладили по голове, лишь когда что-то случалось: она порезала руку, растянула связки или просто заболела. Впрочем, когда она болела, ей скорее трогали лоб, чем гладили – чтобы узнать температуру. И вот Ксения подумала, что Леву отчислили из института, и спросила ехидно: «Что, выгнали?» – ей было пятнадцать, и времена, когда Лева гонял ее по всей квартире, заставляя изображать Сару Коннор, давно прошли. «Я женюсь, – ответил Лева. – На Люсе». «Ну, поздравляю», – сказала Ксения и, развернувшись, убежала в свою комнату. Почему-то хотелось плакать, но Ксения никогда не плакала.
Позже, когда Лева ушел делать официальное предложение, Ксения спросила маму: «Она что, залетела?» Мама кивнула, и Ксения, сказав «понятно», отправилась звонить Маринке. Сама она так боялась забеременеть, что уже тогда носила с собой презервативы. Мало ли что, вдруг по дороге домой на нее набросится насильник – она представляла, как она убегает от него по темному двору, лестницам, где под ногами хрустят использованные шприцы, по каким-то подвалам, где хлюпает вода, задыхаясь, как Сара Коннор, и вот, когда уже некуда бежать, останавливается и спокойно говорит, стараясь унять бьющееся сердце: надень. Конечно, Люся забеременела специально, у Ксении не было в том сомнений, но все равно, лежа ночью в опустевшей без Левы комнате, она представляла, как внутри нескладного Люсиного тела делятся клетки, разбухая в кромешной тьме, превращаясь в младенца. Когда Ксения засыпала, ей казалось, что одеяло, накрывшее ее с головой, – это та же утроба, и той же утробой казался подземный ресторан, где небольшой компанией в пятнадцать человек они отмечали Левину свадьбу.
Пока летом Ксения защищала Маринкину честь и знакомилась с Никитой, молодые растягивали в Крыму один медовый месяц на три летних, а когда вернулись, ребенок, которого якобы ждала Люся, исчез без следа. Ксения так никогда и не спросила Леву прямо, что произошло: выкидыш, аборт или вообще никакого ребенка не было, а Люся просто наврала? Ребенок исчез, потом исчезла Люся, как-то без особого шума переехав из квартиры, которую снимали молодые, обратно к своей маме. Лева сказал, что поживет еще два проплаченных месяца, но прошло четыре, и Ксении стало ясно, что он больше никогда не вернется домой. Через год он уехал в Штаты, сказал на прощанье I'll be back, подмигнул Ксении, мол, не грусти, но она отгрустила свое два года назад, когда Лева женился, а Люся была беременна ребенком, который потом пропал без следа, будто его и не было – так же, как пропал сейчас ресторан, где они отмечали свадьбу.
Оля любила «Скромное обаяние…» – может быть, потому, что рядом находилась ее парикмахерская, где она стриглась и дважды в неделю делала себе маникюр. Две пары рук на одном столике: ухоженные, мягкие, только что умащенные кремами и помазанные маслами Олины кисти и небольшие ручки Ксении, с обкусанными ногтями и одним серебряным колечком. Между ними стоит маленькая статуэтка, глиняный или каменный божок с квадратными глазами и зубами, занимающими пол-лица.