Даже когда они лежат на ладони
Они еще хранят частицу ее души
Катаясь между холмов грудей
Проваливаясь в глубокие лощины
Они словно прощаются
Словно душа, перед тем как отделиться,
Делает последний смотр уже оставленному телу
У нее были удивительные глаза
Темные-темные, как мрак подвала
Где погасили свет
И заперли дверь.
В детстве я боялся темноты
Родители смеялись надо мной
Спрашивали, что я там могу увидеть
Тогда я не мог ответить,
Но теперь я знаю ответ:
Я видел там эту тьму,
Тьму, которая неожиданно сгущается самым ясным днем
Коконом обволакивая меня
Словно огромный карандаш
Зачеркивает весь мир
Черными спиралями
Вот такие у нее были глаза
И я сразу понял, что это моя женщина
Что я смогу говорить с ней
И она сможет мне ответить.
Говорить – это все, что я хочу
Когда я читаю в газете,
Что я ненавижу женщин,
Ненавижу людей, я знаю, что это неправда
Я люблю людей
Я бы хотел заниматься любовью со всем миром
Но я не принадлежу Земле
Глубокая тьма говорит мной
И я должен быть услышан.
И когда они кричат – это я взываю о помощи.
Один в пустыне большого города,
Господи, я взываю к тебе,
Услышь меня
Но крик обрывается, никакого ответа,
Я сел на место и поезд снова тронулся
Никто ничего не заметил
Никто не замечает, что какие-то мгновения
Выпадают из времени и принадлежат вечности
Девушка в летнем сарафане
С двумя парами бретелек на плечах
Повернулась к подруге, подняла
Красивую руку и длинными, ухоженными пальцами
Стала делать какие-то движения –
И подруга ответила ей тем же.
Она была глухонемая.
Я вышел на следующей станции и отправился домой один
С этой девушкой, с ней нельзя было говорить
Даже если она читает по губам
Она бы зажмурила глаза
Даже если бы я отрезал ей веки
Она могла бы не смотреть на меня
Она не сможет поговорить со мной.
Никто не сможет.
Никто не услышит.
Иногда я вспоминаю ее,
Я думаю, что мы и так понимаем друг друга
Я тоже говорю руками,
Руками, по локоть мокрыми от крови
И тьма сгущается в наших зрачках
Говорят, что любовь – это когда понимаешь другого без слов
На самом деле,
Объясняться без слов очень просто
Скальпель, зажигалка, рыболовные крючки и кипящее масло
Много красноречивей всей мировой поэзии
Ежели дело идет о боли
А больше, в сущности, мне не о чем сказать.
Я бы хотел найти человека,
С которым я мог бы говорить словами
Я мечтаю о девушке, которая слушала бы меня
Кивала и плакала и повторяла
Да, да, я знаю, все так и есть
Кокон тьмы, черные спирали,
Огромный карандаш, зачеркивающий мир.
Она говорила бы: да, я знаю,
А потом брала бритву и резала свою кожу,
Чтобы выпустить наружу нашу боль.
Чтобы где-то там, за пределами кокона
Мы могли снова встретиться
Как брат и сестра
Я думаю, если бы я встретил такую женщину,
я мог бы умереть счастливым.
25
Два дня. Точнее – пятьдесят два часа. Обычно организм работает как самый совершенный хронометр. Двадцать восемь дней. Девять утра – и можно вывешивать красный флаг или как там говорили? Физрук любил проверять по журналу, чтобы старшеклассницы не частили: знаю я вас, бурчал он, дай вам волю, у вас каждую неделю «осв с точкой» будет. «Осв с точкой», то есть «освобождена с точкой», должны были говорить девочки, если физкультура приходилась как раз на эти дни – чтобы не путать с «освобождена просто», когда врач на две недели после гриппа или ОРЗ разрешал не ходить на физру.
Месячные у Оли начались поздно, в девятом классе, но зато почти сразу – 28 дней, 672 часа, 9 утра, тютелька в тютельку. Ни одного сбоя. С сочувствием смотрела на институтских подруг, каждый месяц хотя бы одна судорожно считала дни и бежала сдавать «анализ на мышей». Говорили, что, если девушка залетела, мышь умирает – и Оля представляла, что там, на небесах, где встречаются души людей и животных, крылатый маленький мышонок уже ждет душу обреченного на аборт нерожденного младенца.
Самой ей никогда не приходилось иметь дело ни с мышами, ни с нынешним pregnancy test, гуманным и быстрым. Всю жизнь – 28 дней, 672 часа, 9 утра: первый день – вторник, к выходным все уже кончено. И только сейчас – уже четверг, час дня. Пятьдесят два часа задержки.
И ничего.
Обедают в «Клоне», почти дверь в дверь с «Кофе-Ином», на Большой Дмитровке. Официантка приносит меню, Влад обводит рукой помещение:
– Когда вернусь, – говорит, – всего этого уже не будет. Последние дни. Все Лужков порушит – и «Клон», и кафе соседнее.
– Да ну? – не верит Оля.
– Да, реконструкция. Уже точно сказали. Так что – если не была раньше, гляди: историческое место. Сколько я тут времени провел, ты бы знала.
За окнами идет снег, а Влад вываливает на прозрачный столик свежеотпечатанные фотографии.
– Смотри, – говорит он, – Андрей из Гоа прислал. Вот это домик, который он снял, вот это – наш пляж, вот закат над океаном, а вот сам Андрей.
Андрей стоит в обтягивающих плавках, загоревший, улыбающийся. Кажется, Оля смутно его припоминает. Высокий, худой, нескладный. Кажется, диджей – или виджей, Оля в этом плохо разбирается, да и Влад никогда толком не знакомил.
– У него еще бородка была на твоем дне рождения, – говорит она.