Евсеичев больно стукнул меня по ребрам локтем, указывая подбородком на какую-то особенную барышню. Я так двинул его в ответ, что, кажется, кости всхлипнули. Женщины у него на уме, видите ли, когда кушанье под носом!
Никифоров рефлекторно принялся скрести пятно от ружейной смазки на рукаве.
Глядя на них, Карголомский столь же рефлекторно огладил недельную щетину и заулыбался:
– Невероятные глупости порой приходят в голову. Сию секунду подумал: отчего же нас не отмыли в трех водах, прежде чем…
– Какие нежности! Казарму нам не разгородили на дортуарчики, – об этом не жалеешь, Жорж? – перебил его Вайскопф.
Стопка в руке подпоручика сверкнула донышком, точно мотылек взмахнул крылышками.
– Что происходит, Мартин? – изумился Карголомский.
– Ничего.
– Наше поражение – еще не конец борьбы! – выпалил Евсеичев.
Вайскопф поморщился. Потом встряхнул головой и воскликнул:
– О, чистая душа! Конечно, мы будем драться, такова наша природа. Но… Я скорблю о смерти благороднейшего из нас, центуриона Алферьева. Когда он отправился в небытие, душа нашего знамени получила смертельную рану.
– Ка-пи-тана… – едва слушно поправил Евсеичев.
– Громче! Я не слышу!
– Не центуриона, капитана…
– В чем разница, милсдарь? – резко ответил Вайскопф. А когда за нашим столом установилось молчание, он добавил:
– С некоторыми потерями смириться невозможно.
Вдруг мне стало неприятно сидеть вместе с ними. Словно Вайскопф открыл дверь, которую лучше было бы не заметить, и оттуда вырвалась на волю темная птица. В тени ее крыльев на несколько секунд скрылось все, что нас связывало. Одиночество. Как бы нам ни хотелось позабыть о нем, ан нет, оно всегда найдет способ напомнить о себе.
– Денисов… Вы свободны до утренней побудки, – произнес Вайскопф.
Я застыл, пораженный его фантастической проницательностью. Отворотясь, Вайскопф пробормотал:
– Да и все остальные… когда захотят. Весь взвод. Под мою ответственность.
Он не знал, какая паутина соткалась в моей душе, но знал, что всем нам хотя бы несколько часов не надо смотреть друг другу в глаза.
– А сейчас ешьте и пейте. Отрежьте каждый по кусу от неубывающего вепря.
И вот уже никто из нас не видит сестричек, а перед глазами стоит черная, жирная земля Кубани…
За супом последовала каша, и в ней я обнаружил два маленьких обрезка сала, чему несказанно удивился и обрадовался. А на смену каше пришел чай. Настоящий хороший чай, правда, довольно жидкий. А когда каждому из нас в качестве десерта выдали по паре ложечек яблочного повидла, я начал понемногу выплывать из той мистической одури, куда погрузил нас Вайскопф.
3-му ударному повезло. Его потчевали последним. И трапеза длилась вчетверо дольше, чем обычное армейское «принятие пищи». Как в воду глядел Вайскопф: офицеры не торопились строить добровольцев для унылого похода в казармы. Батальонные командиры исчезли первыми, доверив командовать ротным. Те немедленно убыли, оставив солдат на взводных. Взводные предпочли флиртовать с барышнями, дав бойцам на ночь полную свободу действий, – лишь бы к побудке и утреннему построению все они оказались в казарме…
Одним словом, если на обед пришло четыреста человек, то ушло – в маленьких походных колоннах – не более полутора сотен. Подпоручик Карголомский, пребывая в должности рядового, увел не много ни мало целый батальон численностью в сорок человек.
Сердобольные сестры милосердия поставили еще несколько штофов, и в зале началось хаотическое движение. Сам собой явился из ниоткуда граммофон. Вайскопф пропал. Евсеичев и Никифоров атаковали особу, и без них купавшуюся во внимании военных людей. Захмелев, я бессмысленно бродил между колоннами.
Как только граммофонная труба исторгла басистый рокот, и редкие парочки закружились под «Сорок разбойников», мне померещилась знакомая спина. Определенно, знакомая.
Неужели? Да ведь невозможно!
– Прапорщик!
Не слышит. Или слышит, но не относит на свой счет. Как же его звали? Я помню только фамилию.
– Беленький!
Останавливается, поворачивается ко мне. Близоруко щурясь, двумя пальцами снимает с носа пенсне. Худой, как смерть. Хуже смерти. Карандаш в мундире.
– Я в чине штабс-капитана, и благоволите именовать меня по чину! – громко говорит он.
Трет глаза. Скорее всего, Беленький видит перед собой солдатскую форму и больше ничего не видит. Но голос, наверное, кажется ему знакомым. Подхожу ближе.
– А-а-а… это вы, Денисов…
Бывший прапорщик, а ныне штабс-капитан обводит взглядом окружающих: как любой стеснительный человек, он не хочет, чтобы окружающие обратили внимание на разговор, начавшийся столь неудачно. Не знает, как ему теперь поступить. И я не знаю.
Почему он не мертв?
– Знаете что, Денисов? А не хотите ли коньяку?
– Охотно!
Он выводит меня на балкон и, прислонившись к балюстраде, достает из кармана серебряную фляжечку с вензелем императора Александра III. Свинтив крышку, он протягивает мне эту милую блескучую вещицу из мирных времен.
– Ушел от красных гол, как сокол. В Малоархангельске у меня еще был прекрасный британский несессер, подарок сестры… А потом ничего не осталось, понимаете, совершенно ничего… То есть, конечно же, ничего, связанного с прошлой жизнью, с семьей. Ни фотографии, ни креста на шее… Даже исподнее, простите, и то казенное. Какая чушь! Извольте видеть: флягу недавно выменял у армянского торговца на две банки тушенки, приплывшие сюда из-за моря. Хотелось иметь… хотелось… даже самому странно: я никогда не был сентиментальным человеком… а тут… словно получил гальванический удар! Вдруг с необоримой силой захотелось получить старинную вещь. Вещь, так, сказать, с корнями… Вы пейте, пейте еще.
Беленький суетился, не зная, стоит ли ему, офицеру, извиняться перед нижним чином.
– Пейте и… простите меня. Контузия, глаза… все время как в сумерках. Только то, что под носом. Недавно брал ванну, сослепу сшиб зеркало ха-ха! поранил руку… Но это ничего не значит, не так ли? Просился в полевую часть, а доктора не пускают. Бесполезен! Видите ли, я тут, в комендантской команде, полезнее для дела, чем…
Он сделал нервическое движение, указывая куда-то за горизонт. Опустившись, рука его повисла, будто у куклы-марионетки. Видно, крепкая приключилась со штабс-капитаном контузия…
Между тем, коньяк ударил мне в голову.
– Простите, как же вы спаслись тогда? И как… остальные… десять?
Забрав флягу, Беленький отхлебнул и задумался, не торопясь отвечать.
– Двое наверняка мертвы. Двое наверняка живы. Об остальных я не имею вестей.