Двое людей на борту были целиком поглощены делом. Гогенгейм взял со дна кобля небольшой бочонок, снял с него крышку и что-то прилаживал внутрь. Вот он тихо сказал пару фраз стоящему на корме обнаженному Зумалю, а потом засмеялся. Позади них по воде все еще бежала полоса ряби.
— Готов?
Как раз в то мгновение, как до слуха Поула донесся этот вопрос, солнце наконец нырнуло за край горизонта на западе, и все кругом приобрело новый, глубокий оттенок настоящих сумерек. Кивок Зумаля был уже едва различим.
— Как только я опущу, прыгай следом. Торопись — это ненадолго.
Последние слова сопровождались искрой, выбиваемой сталью из кремня. Три вспышки — и трут наконец схватился. Гогенгейм держал дымящийся кусочек ваты над открытой стороной бочонка.
— Давай!
Из отверстия вырвался сноп ослепительного пламени. Гогенгейм схватил бочонок и выкинул за борт. Пламя мгновенно осело ко дну бочонка, но вместо того, чтобы потухнуть в воде, словно бы разгорелось ярче прежнего сине-белым огнем.
В этом свете внезапно стало видно дно залива: неровное, складчатое ложе камней и песка. У самого кобля, в нескольких футах от подводного огня, Джейкоб Поул различил силуэт корабельного корпуса. Съежившись возле пушки, едва дыша от возбуждения, он следил, как обнаженный Зумаль соскользнул за борт, подплыл к буйку и, быстро перебирая руками, принялся спускаться по веревке к якорю, что отмечал местоположение затонувшего галеона.
Заслоняя глаза от бьющего света, Поул вглядывался в очертания корабля. Через несколько секунд он уже свыкся с непривычным узором света и теней и сумел различить все подробности. И ахнул, осознав, что там видит.
В деревне сбирающиеся сумерки стали сигналом к новой бурной деятельности. Даже сквозь стены дома Дарвин ощущал всеобщую суету, а на кухне то и дело раздавался торопливый перестук шагов.
То был один из немногочисленных сигналов нарастающей напряженности. После ухода Джейкоба Поула Малькольм Макларен наведывался каждые полчаса: стараясь выглядеть как можно небрежнее, обменивался с Дарвином несколькими рассеянными фразами и снова торопился прочь. В пять часов он объявился в последний раз и ушел вместе со стряпухой, оставив Дарвина в одиночестве справляться с обедом (холодный гусь, овсяный хлеб, фрикасе из цыпленка и хлебный пудинг) и коротать досуг, на свое усмотрение строя выводы о происходящем.
Когда же Макларен наконец появился вновь, то выглядел другим человеком. На смену типичному одеянию жителя равнин пришли грубые башмаки, высокие, до колена, гольфы, килт и черный жилет с прошитыми золотой нитью пуговицами.
— Да знаю я, — сказал он в ответ на вопросительный взгляд Дарвина. — Носить горское платье пока еще супротив закона. Но что б там закон ни твердил, а я, приветствуя возвращение брата, на меньшее не согласен. Да и вообще поговаривают, будто через год-другой закон все равно изменят, так что тут худого? Уж можно, казалось бы, позволить человеку одеваться так, как он пожелает. Но у вас-то все готово?
Дарвин кивнул, поднялся и, подхватив потрепанный докторский саквояжик, неизменный свой спутник в тысяче подобных путешествий, вслед за Маклареном вышел навстречу теплому весеннему вечеру. Горец размеренно зашагал к каменному дому с черными ставнями. Хотя кругом царила тьма, у доктора возникло ощущение, будто их провожает множество глаз.
У двери Макларен остановился.
— Доктор Дарвин, я не из тех, кто любит тешить себя обманом. Я чту правду. Рана очень скверная. Я не горю желанием услышать горькую весть, но можете ли вы обещать, что откровенно ответите, горестна ли эта весть или же хороша?
Из двери лился поток света. Дарвин повернулся и твердо взглянул в тревожные глаза своего спутника.
— Если только нет самых веских причин поступить иначе — ради спасения жизни или облегчения страданий, — всегда предпочтительнее полный и откровенный диагноз. Обещаю: куда бы ни завела нас нынче правда, я ничего не утаю. А взамен прошу, чтобы мой диагноз не навлек злобы ни на меня, ни на полковника Поула.
— Даю вам слово, а порукой ему моя жизнь. Макларен толкнул дверь, и они вошли.
Комната не изменилась, но теперь вдоль стен в восьми-девяти местах стояли лампы. Все кругом было ярко освещено и сверкало безупречной чистотой. Светильники стояли и по бокам широкой кровати, на которой, по грудь укрытый клетчатым пледом, лежал какой-то человек.
Дарвин шагнул вперед и долго молчал, пристально изучая бледное, точно мел, лицо и расслабленную позу больного.
— Сколько ему?
— Пятьдесят пять, — шепотом отозвался Макларен.
Доктор подошел ближе и откинул плед на бедра незнакомца, а потом приподнял веко больного — тот и не пошевелился. Дарвин раскрыл ему рот, разглядывая гниющие зубы, и что-то задумчиво проворчал себе под нос.
— Сюда. Помогите мне перевернуть его на бок. — Голос доктора звучал бесстрастно, не выдавая и намека на то, что он думал.
Вместе с Маклареном они перекатили больного на правый бок. На голове от самого темени до левого виска тянулся красный рубец. Дарвин нагнулся и осторожно провел по нему рукой, ощупывая кость под шрамом. Рана оказалась глубокой — узкая выемка в черепе, над которой не росло волос.
Дарвин втянул в себя воздух.
— Да, удар и впрямь нехорош. Трещина прямо от клиновидной кости до верхней части calvaria.
[10]
Удивительно, что человек с подобным ранением все еще жив.
Он сдернул одеяло с укутанных в белый с золотом халат ног больного и на долгое время погрузился в молчание, обследуя пациента и с каждой минутой хмурясь все сильнее. Он понюхал его дыхание, осмотрел нос и уши, приподнял ноги и руки, чтобы ощупать суставы и мускулы. Ладони и короткие ухоженные пальцы также удостоились отдельного осмотра. Последним Дарвин проверил состояние сухожилий на запястьях и щиколотках.
— Приподнимите его в сидячее положение, — попросил он после того. — Дайте мне осмотреть спину.
На белой гладкой коже над ребрами не виднелось ни ссадин, ни пролежней. Дарвин кивнул, снова взглянул на проглядывавшую из-под век пациента полоску белков и вздохнул.
— Можете снова его уложить. А еще можете передать кое-кому, что я в жизни не видел, чтобы за раненым лучше ухаживали. Его кормили и мыли, разминали ему мышцы, о нем заботились с любовью и тщанием. Но его состояние…
— Скажите мне, доктор. — В глазах Макларена читалась решимость. — Ничего не скрывайте.
— Не скрою, хотя мое врачебное заключение не принесет вам радости. Рана смертельна, и состояние больного не улучшится, а будет лишь ухудшаться. Не ждите, что он придет в сознание.
Макларен стиснул зубы с такой силой, что на скулах у него выпятились желваки.
— Спасибо, доктор, — прошептал он. — А конец… скоро ли он настанет?