– Веселый был, балагурить умел!
– А через дорогу другую лавку Соломон держал. Очень печальный еврей, плакал легко, как девушка. Мужик, скажем, пилу у него покупает. Согнет, пальцем щелкнет, пила звенит жалобно – Соломон плачет. Кошка пройдет с птенчиком в зубах – у него опять слезы катятся. Черемуху цветущую ветер повалит – Соломон закручинится на неделю. И народ к нему редко ходил… Все к Ярославу валили…
– А вот и врешь, вот и врешь, молокосос недопамятный! Ты еще тогда под стол пешком ходил, не можешь ты помнить. А я помню! Год-то на год не приходился. В урожайный-то год, верно, все в Ярославовой лавке покупали, веселились от души. А как ударит недород не в тот рот, как соберешь сам второй с поля, как затоскуешь, так и не захочешь никакого балагурства. Глядишь, в неурожайный год все телеги вокруг Соломоновой лавки. Гутарят мужики с печальным Соломоном, закупают запас на последние деньги, и греет им сердце, что он даже деньгам не рад, что его еврейская тоска ихнюю русскую тоску на три печали обгонит…
– То верно, то верно… В неурожай больше к Соломону шли… Но и Ярослав не зевал. Знал, что к зиме затревожатся мужики, пойдут искать любой заработок. Он денег у Соломона займет и шасть, шасть по округе – дешевые вырубки искать. И к Покрову уже сидят вокруг его лавки с пилами да топорами, ждут не дождутся. Глядят – скачет, шапкой машет, кричит: «Мои вырубки, мужики! Мои! Ставлю ведро водки!» Эх, азарту в жизни много было, а теперь…
– И собой, собой до чего пригожи были, – вмешивается бабка Пелагея. – Я совсем девчонкой была, а и У меня сердце замирало. Девки же наши сохли по нему – одна хуже другой! А они, Ярослав-то Гаральдович, возьми и влюбись в кого? В Соломонову дочку. И она в него. Хорошая была девушка, задумчивая. Крестилась ради него, свадьбу справили православно, чин чином. Жить бы и жить. А не простили ему наши местные, ни в деревне, ни в поселке… Наши, говорят, дочки ему нехороши, с чужеверкой спутался. Стали стороной обходить. Тот на именины не позовет, другой в крестные отцы не согласится, третий обругает на людях ни за что. А озорники деревенские сразу чуют, кого народ невзлюбит, сразу бегут тайные пакости делать. То грабли на тропинке зароют зубьями вверх, как раз для босой детской ноги. То кабану заморскому, за червонцы купленному, толченого стекла в корыто подбросят. То стог сена ночью сожгут. А как свергли царя, так совсем не стало управы на хулиганов. Закручинился тут Ярослав свет Гаральдович, стал слушать жалобы молодой жены. «Уедем, говорит, да уедем, за детей мне страшно!» Так и уговорила. Продали они и дом, и лавку, и мельницу и посреди войны уехали, говорят, через Финляндию и Швецию куда глаза глядят, от нашей злобы да зависти. А теперь получается – аж до самой Америки они добежали? Вот, Антоша, как мы пугать умеем. А потом вспоминаем и слезы льем.
– Помогите… Помогите…
Голос снова приближался.
Антон поспешно натянул на себя старый пиджак, найденный для него Меладой в шкафу отцовского дома, подвязал спадающие брюки, притопнул подошвами «скороходовских» башмаков. Башмаки елозили на ноге, но он решил, что у него нет времени набивать в них скомканную газету, как его научил брат Мелады, Толик – военный инвалид мирного времени. Из зеркала на него глянул помятый и небритый проходимец, с подбитым глазом, которому бы самое место в утренней очереди к пивному ларьку, какие они видели, выезжая из Пскова – день? два? неделю назад?
Он вышел на крыльцо, окликнул незнакомую тетку, бредущую по улице и зовущую на помощь.
– Эй, мамаша! В чем, кажется, быть беде?
Тетка глянула на него из-под ладони.
– Да вот, родителька ты мой, ехали мы, слава Богу, в поселок, в магазин, слух прошел, что спички завезли и курево, и песок у нас кончился, мы и поехали из наших Чаловниц напрямки, но вода, вишь ты, поднялась, вброд лошади не перейти, мой-то и говорит: «Давай да давай, через мост, однова живем», такой рисковый, я ему говорю, на этом мосту еще о прошлом годе племянник на мотоцикле чуть не провалился, а с той поры никто его не чинил, а только ледоходом весной еще хуже расшатало, а он свое, давай да давай, вот и поехали, вот и провалился конь, а он у нас последний, один на всю деревню…
– Разбивался? До смерти?
– Не-а… Висит еще… Передние ноги на мосту, а зад весь над водой свесился… Мужики ваши уже почитай второй час над ним бьются… Да не осилить им впятером… Вот послали меня еще подмогу звать… А где она, подмога? Все ваши конь-колодецкие с утра на вырубках, сухостой валят, одни детки да старухи вроде меня по домам сидят… Уж ты не откажи, кормилец, приложи ручку свою… Глядишь, вшестером-то и сладите, где пятерым – невподым…
Антон пошел вслед за женщиной по пыльной дороге, стекающей к реке. Дорога шла через свекольное поле. Правда, половина деревни считала, что поле не свекольное, а капустное. Чтобы доказать свою правоту, спорщики опускались на четвереньки в море сорняков, погружали лицо в сурепку, пырей, васильки, рылись в глубине руками и действительно извлекали капустный кочан размером с кулачок новорожденного ребенка. Однако их противники тут же опускались рядом, рылись в соседней невидимой грядке и доставали пучок свекольной ботвы с крысиным хвостиком на конце. Спор увядал.
– Вот приедет Витя Полусветов на своем «Псковитянине», скосит сорняки, тогда узнаете! – говорили одни.
– Вот приедет Витя Полусветов, протянет борозду, тогда увидите! – говорили другие.
Тракторист Витя Полусветов – местная легенда. Говорят, что у него самогонный аппарат встроен в тракторный мотор. Что закуска в виде грибов и огурцов растет на крыше кабины. Так что этот Витя – бывший Меладин ухажер – пребывает уже в коммунизме, на тысячу лет раньше всех других. Говорят, что, если он кого полюбит, может вскопать огород за пять минут, как добрый тракторный Робин Гуд, а кого не полюбит, тому заденет угол хлева гусеницей, и бегай потом жаловаться да собирать свои обиды по бревнышку и по кирпичику.
Строг бывает Витя, но может вдруг и смягчиться. Скажем, гульнула сестра его с проезжим байдарочником. Другой бы брат мог до крови избить, мог калекой сделать. А Витя, кормилец, только взял топор, вывел непутевую на двор, повалил головой на колоду и тюк! – косу ей аккуратненько, у самой шеи оттяпал. Когда Антон, забывшись на третьей бутылке, клал руку на плечо Мелады, деревенские вздыхали и качали головами, перешептывались: «Ох, только бы до Витеньки не дошло, только бы не узнал радетель наш, уязвленное сердце».
Дорога перевалила через холм, и взгляду открылась река. Деревянные сваи моста вколочены в дно под углам, расползаются, как ноги пьяницы, покрыты ссадинами от весенних льдин. Сверху – дощатый настил, сквозь который поблескивает вода. Конь сидел посредине, в нелепой собачьей позе, выставив передние ноги. Задние, вместе с крупом, провалились в дыру между разъехавшимися досками. Они болтались там в двух метрах над несущейся отяжелевшей водой, судорожно искали опоры. На лошадиной морде – выражение виноватой тоски. Отпряженная телега стояла в прибрежных кустах.
Антон ускорил шаг, перешел на бег. С первого взгляда ему было ясно: если доски раздвинутся дальше, конь рухнет всей тяжестью на камни внизу. Но собравшиеся мужики не допустят этого. Наверное, им не впервой вытаскивать провалившихся лошадей, наверное, они знают, с какого конца браться за такое дело. Все, что требуется от него, Антона, – предоставить в их распоряжение пару своих рук. Слава Богу, после вычерпывания воды из трюма «Вавилонии» к ним вернулась цепкость и крепость.