Но больше всего я боюсь, что он мирно усядется напротив и заведет разговор. Тогда опасность грозит непосредственно мне. Только может говорить час, может два, три. О звезде «Альфа Эридана», о новых трамваях, о нашей соседке — сухопарой Эльзе Абрамовне, о том, что «Спартак» снова продул матч…
Выставить Тольку не хватает духа. Тем более, что меня тоже интересует возможность полета к «Альфе Эридана» и печальная судьба местного «Спартака».
А может быть, Толька не станет разговаривать. Он походит по комнате, повздыхает у меня за спиной и скажет наконец:
— Ну, это… Почитай, а?
Значит, я должен читать Толькины стихи.
Толька часто пишет ерунду. Но иногда к него попадаются хорошие строчки. Недавно я прочитал на мятом листке в клеточку:
У наших окон
птиц раздастся пенье.
Услышу я капели перезвон там.
Весенний ветер,
как бегун,
от нетерпенья
дрожит
за стартовой чертою горизонта.
Я вспоминаю эти строчки и смотрю на редкие сосны. Это не кривые лохматые сосны, которые растут в одиночку. Когда-то на месте нашего пятиэтажного поселка был лес. У деревьев стволы тонкие и прямые, как мачты парусников. Они чуть заметно качаются в плотном потоке теплого ветра. Еще февраль, но ветер не стал ждать, рванулся со старта. Клочковатые облака в туманном низком небе бегут к северо-востоку. Толька вчера написал:
Сосны…
На ветру в полный рост они,
Хоть бывает им нелегко…
Ветер рвет в небе серые простыни
Убегающих облаков…
— Толька, — говорю я, — тащи уж свой суп, так и быть…
Мы поболтали о том, о сем, потом Толька съел прямо из кастрюли свой суп с моим хлебом (я разделить трапезу отказался), унес посудину, но тут же вернулся… Бедный я, бедный, мне же завтра сдавать репортаж в «Вечерку»… В руках у Тольки его мятая «поэтическая тетрадь». Толька открыл ее, но… нет сегодня стихов, кажется, не будет. Он высыпал передо мной с десяток мелких пестрых марок. Иностранных.
— Смотри. Сегодня выменял у Сереги Стакухина. Я ему серию с пароходами, а он мне эти… Только не разберу, чьи это?
— Зачем меняешься, если не знаешь?
— А мы так: «Махнем не глядя!»
— Авантюрист!
— Ага…
Я пригляделся.
— Это французские провинции и города. В том числе и те, что в Африке. Смотри…
На марке был пестрый геральдический щит с галльским петухом и старинным парусником, с лилиями, башнями и львами. А в левом углу ярко желтел на зеленом фоне мусульманский полумесяц со звездой.
— Оран? — растерянно переспросил Толька.
— Оран…
Одно слово, если оно связано с постоянной тревогой, сразу сбивает мысль. У меня на столе постелен лист «Комсомолки». Глаза сами отыскивают нужную строчку: «В Оране, в этом втором по величине городе Алжира не умолкают взрывы…»
— Ты читаешь газеты? — говорю я.
— Я слушаю радио…
— В этом Оране каждый день убивают людей, — говорю я.
— Знаю, — кивает он. — Это ОАС. Они фашисты?
Я никогда не видел Францию. Но представляю, как желтые листья каштанов (такие же, как в Севастополе, куда я ездил недавно) падают на серые булыжники мостовых и крыши старых парижских кварталов чернеют на желтом закате. Красиво… Но сейчас в Париже тоже убивают людей. Сначала убивают фашисты — бомбами. Потом полицейские — из автоматов.
Я говорю об этом Тольке. Он не верит. Он отвечает, что полиция только швыряет гранаты со слезоточивым газом.
— Убивают, — говорю я.
По вечерам эфир пересыпан тревожной морзянкой. Сквозь писк и треск помех сочится томительная мелодия гавайских гитар. А голос диктора, громкий и бесстрастный, говорит, что полицейские застрелили восемь демонстрантов. Семерых взрослых и одного мальчишку.
Я рассказываю про это Тольке. И словно вижу перед собой желтый закат, желтые листья на мостовой и на них очень красную кровь
— Его звали Даниэль…
Толька стоит у стены и все еще держит на ладони марку. На белой рубашке у него кругля чернильная капля. Мне приходит в голову нелепая мысль: а что если бы убили Тольку… Мне кажется, будто темная капля — это круглое отверстие и будто Толька медленно сгибается, опускается на пол…
Но он, конечно, не падает. Он бросает марку на стол и сует руки в карманы.
— Если бы встретить этих полицейских, — говорит он. — Я бы…
Толька не силен в политике. Он, конечно, т радио слушает не всегда, некогда ему. И я пытаюсь объяснить:
— Зло не в полиции.
Он смотрит на меня с досадой.
— Все равно. Стреляли-то они.
Он вынимает руки из карманов. У него побелели костяшки.
За стеной монотонно гудят гаммы. Это к Эльзе Абрамовне пришла ученица.
— Почему такая дурацкая музыка? — спрашивает Толька.
— Не знаю…
Я понимаю: Толькин вопрос не про старательную девчонку и не про старую добрую музыкантшу. Он совсем про другое: почему в мире столько зла? И мое «не знаю» про то же.
— Не знаю, Толька…
1962 г.
Примечание . Этот маленький рассказ никогда нигде не был напечатан. Написанный карандашом на тетрадных листках, он затерялся в моих архивах. Я лишь недавно разыскал его среди пыльных черновиков. У него не хватало нескольких последних строчек, но теперь это неважно… Толька не стал поэтом. Он служил в горно-спасательных частях, женился, назвал своего первенца в мою честь Славкой, потом уехал с семьей куда-то на юг, и следы его во время дележа бывшей великой страны затерялись… А ответа на его «почему» я не знаю и теперь, через четыре десятка лет. Ноябрь 2002 г.
Риск
Это были два маленьких речных буксировщика, два катера-близнеца. Только имена они носили разные. Один назывался длинно и скучно — «Иртышлес-3», другой коротко и романтично — «Риск».
Очень уж непохожи были эти имена. А потому мальчишки с береговых улиц по-разному относились и к самим катерам. «Риск» считался более маневренным и быстроходным, его команда более опытной. Кто-то пустил слух, что капитан «Риска» еще недавно командовал торпедным катером. А «Иртышлес» называли калошей. Не повезло и капитану «калоши», низенькому человеку в модном костюме и с черной полоской усиков на губе. Так его и прозвали — Усатик. Хорошо еще, что в те годы не знали слова «стиляга».
Солнце уже утонуло в желтой воде за старым деревянным мостом. Воздух, пропитанный запахом сырой древесины, стал неподвижен, и бело-синие вымпелы на катерах повисли вдоль мачт. Катера были пришвартованы у плотов, прямо к бревнам.