Кажется, впервые в жизни высокоумный ученый муж осознал тщету слов. Против всего, в силу и незыблемость чего он привык свято верить с юных лет — милосердия, разума и добра, — стояла иная несокрушимая громада. Всемогущая сила воинского приказа и солдатского подчинения в лице этого грузного хромого московского полководца с одутловатым усталым лицом и коротко стриженной щетиной седых волос на продолговатом черепе. Этот старый человек был отнюдь не похож на гения зла и разрушения, но какие ужасные деяния творились им и его подчиненными! Убийственная, необратимая метафизика войны впервые предстала перед Эрнстом Глюком во всей своей безобразной наготе, словно старая обозная шлюха.
— Господин Шереметев, я исполню волю царя, но я прошу вас лишь об одном, — иным, смиренным голосом обратился Эрнст Глюк к безжалостному победителю. — Добавьте в приказ вашего государя седьмую душу, совсем юную и исполненную страдания! Не разлучайте нас с моею приемной дочерью, Мартой! Она так много пережила и потеряла во время этой чудовищной осады… Ваши солдаты нашли ее в зарослях у озера и принесли сюда на руках. Бедная девочка сильно контужена и совсем без сил. Позвольте взять Марту с нами, сейчас и навсегда! Прошу вас во имя милосердия Божьего, если его Слово для вас не пустой звук!
Фельдмаршал бросил мимолетный взгляд на полулежавшую на траве поникшую фигурку, которую искали глаза пастора на протяжении всей его краткой и страстной речи. Платье в пятнах засохшей крови, испачканные руки со сломанными ногтями. Как видно, кровь не своя, девчонка ходила за ранеными… Спутавшиеся темные волосы, очень длинные и, наверное, когда-то красивые, падают на лицо неряшливыми прядями, так, что даже не различишь, красива она или дурна. Похоже, действительно не в себе. К лекарям бы ее надо.
Почему это ученый муж так смиренно просит о «приемной дочери»? И почему так сердито насупилась его благоверная, которая вновь успела приобрести высокомерно-презрительный вид, едва поняла свое привилегированное положение среди остальных пленных? Нечистое дело, как видно. Знавал Борис Петрович святош и посвятее этого Глюка, которые держали при себе таких вот «приемных дочерей». А вот — шиш ему, и так в лагере блуда хватает! Солдатушкам — чадам его бездомным, бессемейным, бесприютным — блудная бабья шалость в утешение, вот и прощает им Борис Петрович игрища с чухонками да с немками, лишь бы по доброму согласию. А военнопленному, и к тому же в духовном звании, да при живой жене, не видать этого!
— С вами последуют только венчанная супружница и законные дети, — жестко отрезал Шереметев. — Эй, адъютант! Митька Изгаршев, проводи преподобного с домочадцами в мою лодку. Я следом иду. Да пусть капрал попа ученого под руки проводит, чтоб шагал живее. Со всем почтением!
Этот ученый немец или ливонец, еще молодой, рослый и видный собой, вдруг стал Шереметеву неприятен. Быть может, домыслил себе Борис Петрович лишнего, да недосуг было разбираться. В долгой жизни не раз приходилось ему и лукавить, и прогибаться. Как иначе на государевой службе удержишься? Тем более в чужеземных государствах, с делами посольскими. Недаром говорят: пуще послов только попы врут! Однако перед войском и перед Богом данным семейством своим Шереметев всегда был честен. Здесь лукавство презирал. Когда-то давным-давно, восемнадцатилетним красавцем стольником, заставил Борис Петрович немало сердечек робких юных боярышень сладостно обмирать и трепетно колотиться — взглядом своим опасным, да речами медовыми, да когда орлом летал на борзом скакуне по Воздвиженке, по Варварке, и только рукава бархатного кафтана реяли за плечами! Долго сватался он тогда к ненаглядной ясноглазой Дунечке, дочери думного дворянина Чирикова. Тверда была девица-краса, даже воле отцовской не покорялась: за то и полюбил! Тогда-то и поклялся суженой Евдокии Петровне молодой повеса Бориска Шереметев, что, коли пойдет она с ним к алтарю, не будет он более знать ни одной бабы, кроме нее, покуда смерть одному из них глаза землей не засыплет. Просияла Дуняша, как солнце ясное, и согласилась. С годами пылкая любовь отгорела, ей на смену пришла ровная, спокойная нежность и забота. Вот уже и старший сын, умница и храбрец Михайла, премьер-майором на государевой службе и сам женат, а Борис Петрович ни разу слова своего перед Дуняшей не преступил. Пускай зубоскалы-подпоручики лясы точат, каких де сдобных немочек мог Борис Петрович добыть в Ливонии… Ему какая печаль? Дал слово — изволь держать! Иначе — не давай.
Фельдмаршал спрятал в глубине груди добрый и немного грустный вздох и заставил себя нахмурить брови сильнее обычного. Упрямый пастор Глюк все не шел, уперся ногами в землю, словно дерево корнями, и здоровенный капрал никак не мог сдвинуть его с места. Адъютант, щуплый парнишка, ретиво приспел на помощь служивому и тоже повис на упрямце, но проку от этого было не много.
— Господин фельдмаршал, если ваш царь велит разлучить дочь с отцом, — кричал Эрнст Глюк, потеряв всегдашнюю власть над собой, — то хоть вы будьте милосерднее его! Во имя ваших детей, позаботьтесь о моей Марте! Если не можете оставить ее мне, возьмите ее под свою защиту! Она погибнет здесь, разве вы не видите?
— Эрнст, замолчи и пойдем, умоляю! — Почтенная госпожа пасторша присоединилась к адъютанту и капралу.
— Подумай о своих настоящих детях, безумец, — увещевала пастора госпожа Христина. — Подумай обо мне, в конце концов! Только полным повиновением этим отвратительным варварам ты сможешь спасти нас. Что будут о нас говорить люди? На нас смотрят наши соседи… Ах, Боже мой, какие теперь соседи? Наш несчастный дом, наш несчастный удел! Что будет теперь со всеми нами?!
Тут госпожа Христина снова разрыдалась и, лишившись сил, театрально прильнула к плечу юного адъютанта. Тот не растерялся и предупредительно обнял ее за талию. Шереметев безучастно смотрел, как остроносый мальчишка, сын пастора, похожий на всклокоченного воробья, помогал идти двум младшим девочкам-подросткам. Подгоняемый капралом, пастор нехотя побрел за своей семьей. Третья дочь, уже почти взрослая белокурая барышня приятных округлых форм, все никак не могла оторваться от изможденной девушки, неподвижно сидевшей на траве. Она все целовала несчастную подругу и шептала ей утешительные ласковые слова, но та была безучастна, будто мертвая. Затем и толстушка спохватилась и, подхватив юбки, смешно засеменила догонять семью. Ее провожали сальные шутки и заливистый хохот солдат.
— Молчать, жеребцы стоялые! — пришлось прикрикнуть Шереметеву. — Заржали тут… Розог захотели?!
Пора было идти в лодку — дела не ждали! Но что-то необъяснимое влекло Бориса Петровича увидеть глаза этой девушки, о которой так смиренно просил Эрнст Глюк. Какой секрет скрывают они, почему так молил о ней почтенный ученый, к тому же облеченный священством?
Борис Петрович подошел к приемной дочери Глюка, склонился над нею, жесткими пальцами взял ее за подбородок и заставил поднять голову. Она не отстранилась, но фельдмаршал почувствовал какое-то ледяное упорство в том, как она нехотя и не теряя ни капли достоинства исполнила его грубую волю. Глаза на осунувшемся грязном лице были живые, необычайно красивые и редкого вишнево-карего цвета. Шереметев достаточно долго жил на свете, чтобы научиться читать в человеческих глазах. Про себя он думал: бывают глаза скупые, которые не могут изобразить сразу более одного чувства, и щедрые, в которых отражается целое множество чувств. Глаза этой девушки были необычайно щедрыми. Фельдмаршал прочитал в них и опустошение души, и боль, и надежду, и разочарование. Только страха не было. Удивительные глаза. Тут и черствое сердце старого солдата поколеблется, не то что пасторское!