— Не дозвонишься тебе, — ровным, высоким голосом произнес гость, — и ни в дверь, ни по телефону, однохренственно. Пришлось вот открыть.
Не дожидаясь приглашения, Всеволод Викторович Глущенко проследовал, — не прошел, ни в коем случае не прошел, а только проследовал, если не прошествовал! — к низкому столику, на коем стояла у Виктора Пантелеймоновича запасная поллитра и что-то из вчерашней закуски. Там гость опустился в кресло, а потом в дверях появилось еще что-то… вот именно не кто-то, а что-то. Хотя существо это было явно человечьего рода, было оно при этом молодое, однако бесполое; женщина это или мужчина — никак пьяный взор Виктора не мог распознать, да и не пытался. И вообще, только что принявший цельную банку и узревший явившегося без малейшего предупреждения сына, Виктор Пантелеймонович меньше всего склонен был раздумывать: кого там или что там сынуля с собой приволок.
— Рекомендую, — ткнул в сторону второго вошедшего Всеволод, ткнул не пальцем, а каким-то предметом, который Виктор не рассмотрел, — твой приемный, Дуся. Это по-ихнему Дуся, это кликуха, чтобы тебе понятней было, потому Дуся, что — подруга. А официально Гелий Станиславович, если соображаешь, что это значит. Старая шалашовка, но, возможно, нам еще придется лизать ей ботинки и другие места. Тебе придется, я постараюсь не лизать. Давай кружки.
Последняя фраза адресовалась явно Гелию. Тот извлек из принесенного под мышкой грязного, без ручки, чемодана две облупленные кружки. Тем временем Всеволод одним ногтем содрал с бутылки крышечку, налил почти полную своему спутнику, а себе даже не капнул.
— Пей, задрыга жизни, пей, Дуся, — речитативом сказал Гелий самому себе и высадил кружку, не поморщившись. Потом покосился на столик, ухватил плавленый сырок и сожрал. — Наше вам с кисточкой, — произнес Гелий уж совсем голосом какой-то опереточной шлюхи из числа персонажей телефильмов на тему становления власти Советов и откинулся в кресле. На вид ему могло быть и тринадцать лет, и тридцать, и любое, что между этими числами; застывшая на лице блудливая улыбка тем более подчеркивалась откровенной, грубо-зазывающей красотой этого лица. Виктор Пантелеймонович с ужасом, сквозь быстро наплывающий и столь же быстро распадающийся хмель осознавал, что если из правого кресла смотрит на него стеклянными, постаревшими глазами первая его жена, конькобежка-чемпионка, то из левого кресла точно так же глядит нагло помолодевшая, постигшая сексуальный смысл жизни, согласно своей вечной мечте начавшая превращаться в мужчину, впрочем, на полдороге в этом занятии остановившаяся, вторая его драгоценная супруга, Софья Федоровна. От этого было не просто страшновато-неприятно, как от прихода сына. От этого было просто нестерпимо страшно, ибо внезапно вспомнил директор глухую и пьяную, раза два доносившуюся до него сплетню, что, мол, супруга его, Софья Федоровна, когда еще в девицах ходила, сдала государству незаконного сына, прижитого от вот уже нынче больше чем сорок дней как покойного Станислава Казимировича. Что покойного, в том нет сомнения, ибо как раз вчера Глущенко опохмелялся после этих сороковин, — его, как друга, пригласили. Знал бы — не пошел бы. Своей водки что ли мало. Умер Станислав Казимирович… вместе с правительством… Умер… Я-то что все никак не умираю? Хорошо бы сейчас, вот как раз момент очень подходящий…
— Самое время, — сказал Всеволод, поглядев на ходики, — стоявшие, конечно, но по странному совпадению показывавшие что-то похожее на действительно имеющие место восемь утра, — поспать бы тебе, подруга. Родитель, выкатись из постели, покуда ты нам соберешь, что я скажу, глубокоуважаемый царевич поспит часок-другой. Все же мы не с концерта. Мы, родитель, с курорта. Да вылазь ты быстро, сука, кому говорят?
Совершенно окостеневший Виктор Пантелеймонович понял наконец какой предмет держит в руках его законный отпрыск. Это было длинное, сантиметров пятнадцать, сапожное шило с костяной ручкой, а острие смотрело сейчас прямо на Глущенко-старшего. Трясясь больше от похмелюги, чем от страха, — страх уже мало что мог добавить, — он вылез из постели. Всеволод критически окинул его взором, — как-никак не менял белья Виктор Пантелеймонович уже месяц. Но, видимо, Гелий и впрямь хотел спать, и прежде, чем сын успел распечь отца за недостаточно гигиеничное гостеприимство, пасынок уже свернулся под одеялом с головой. Последнее чуток успокоило Виктора Пантелеймоновича: в лицо своей второй жене ему было смотреть еще страшней, чем первой, погибшей. Всеволод, по-прежнему поигрывая шилом, налил отцу полкружки водки, отдавил шилом полсырка и брезгливо придвинул.
— Выжри, родитель, иначе соображать не будешь. Ты мне нужен с чистыми мозгами. Отрекся и отрекся, хрен с тобой; мне с тебя не любовь нужна, любовь не по моей части. Любовь по его части. — Всеволод показал шилом на одеяло. Мне с тебя нужны… Да пей ты, сволочь, наконец, пей!
Виктор Пантелеймонович послушно выпил.
— Нет, деньги тоже нужны, но у тебя хватает. Отдашь не все, а сколько сможешь. Три штуки отдашь и покуда все, если будешь себя хорошо вести, больше не возьму, пока не нужно. Нужны мне с тебя ясные ответы на вопросы. Словом, соображать ты должен, а не стучать зубами. Закуси!
Виктор Пантелеймонович послушно закусил.
— Так вот, родитель, — все тем же не меняющим интонации голосом произнес Всеволод. — Если ты уже в силах соображать, для начала поведай мне, где твоя супружница. Да, жена, да, матушка нашей милой подруги Дуси. То есть давно ли забрали.
Виктор Пантелеймонович силился понять, но был не в силах.
— Не трепись, что не брали. Сам вижу, без бабы живешь. Или бросила?.. Тогда — где она. И главное — где ее брат.
— Не знаю… — пролепетал Глущенко чистую правду.
— Положим, — Всеволод налил отцу еще. — Сейчас, положим, не знаешь. Но к одиннадцати, к открытию магазинов, я очень надеюсь, ты будешь это знать, все мне чистосердечно изложишь, притом правду, одну только правду и ничего, кроме правды. Еще выложишь упомянутую капусту и можешь считать наш визит законченным. В противном случае мы оба претендуем в твоем доме на жилплощадь и по закону поселяемся тут. Выбирай. Да пей!
Виктор Пантелеймонович, отчего-то потрясенный тем, что до сих пор не слышал ни одного матерного слова, так же послушно выпил. Похмелье прошло, начиналось нормальное утреннее состояние, которое при известном искусстве не сулило никаких неприятных ощущений до самого обеда. И тут же вспомнил шило в руке сына, вспомнил страшную историю его посадки и подумал, каким же страшным должно было оказаться продолжение этой истории, если Всеволод вот так сейчас прямо перед ним сидит, десять с привеском отбухав, не ест, не пьет, по всему видно, что не только пить не хочет, а и наливает ему и Гелию как-то без уважения… к тому, что наливает. Это ж какой ужас надо пережить, чтобы не пить, когда есть что пить, да еще с утра, до одиннадцати?
— Вот тебе еще смазка для тугого соображения. Имей в виду, что глубоко и абсолютно никем не уважаемый царевич Гелий желает высказать своей мамаше, твоей нынешней жене, примерно те же слова любви и послушания, что я сейчас тебе. С той лишь разницей, что твое, родитель, положение гораздо лучше, ибо твоему сыну хватит денег на мелкие расходы и некоторых сведений. А вот ему от мамы нужно и гораздо больше и гораздо меньше. Денег ему не надо, он на них напьется и губной помады купит. Ему нужна материнская любовь. Так что сравни.