Они сошли с поезда под дебаркадером киевского вокзала; ввиду небойкого времени прибытия дозволялось владимиро-волынскому доходяге прибыть на привилегированный второй путь. Павел вдохнул железнодорожный, шпалами и еще Бог знает чем на всех вокзалах одинаково пахнущий воздух, стараясь на всю жизнь запечатлеть этот миг своего вступления в столицу, и замечтался на четверть мгновения, потому что мысленно, особенно на трехсотграммовом, в коньячном исчислении, подпитии, давно уже писал он свои мемуары «Путь на Москву». И этой четверти мгновения хватило на то, чтобы упустить важнейшее и, пронеси Господи, непоправимое даже: кисть правой руки Джеймса, до того спокойно лежавшая на императорском предплечье, дико напряглась, дрогнула, оторвалась — и исчезла. Прогремел резкий, короткий, потревоживший на какое-то время носильщиков звон — но им ли удивляться, ну, еще кто-то сервиз кокнул. Так или иначе, бессменный спутник Павла, приблудный Вергилий-телепортант, уроженец Ямайки и чей-то там незаконный сын, а также и чей-то законный наследник, кстати, если некстати вспомнить его почтенную матушку, — которую, конечно, совершенно с ней не знакомый Павел тут же и вспомнил в традиционнорусском сочетании, — исчез. Мимо спешили небогато укутанные пассажиры с небогатыми своими торбами, узлами, ремешками обстегнутыми чемоданами, — а Павел, совершенно один, стоял в этой толпе и понятия не имел: что делать, куда идти, зачем он тут вообще. Павел был испуган и растерян, совсем как малый ребенок в чащобе, — и все это, конечно, отражалось на его лице, отнюдь не императорском в эти мгновения, да и во все остальные, если честно говорить, почти таком же. Такой вот брошенный на вокзале ребенок. Фер-то кё? Роман Денисович где? И вещи где? Где всё?
Впрочем, дальше произошло что-то странное. Высокая, почти молодая женщина, попросту, пожалуй, даже красивая, вдруг бросилась к нему из толпы с распростертыми объятиями, с неожиданно чистым, из глубины далеко не всякой женской души способным вырваться криком:
— Павлинька! Павлинька!
И, не спросясь разрешения, заключила его в объятия. Женщина была выше Павла на добрых полголовы, — хотя с некоторых деревенских времен меньше всего смущало его в отношениях с женщинами различие в росте, — но да что же это вообще такое? Это по плану или нет? Очень нематеринские объятия женщины разомкнулись, она отступила на шаг и немного покраснела. Похоже, она тоже была смущена встречей. Джеймс обучил Павла — нет, не телепатии, тут кишка тонка оказалась у императора — а простейшей эмпатии, то бишь способности чувствовать на близком расстоянии простейшие эмоции тех, с кем доводилось иметь дело. Павел вслушался и уловил только учащенный стук сердца, то ли радостью вызванный, то ли еще чем-нибудь. И тогда снизошло на императора пусть хоть кратковременное, но все же явное спокойствие. Наверное, все-таки по плану. Наверное, его сейчас этой женщине с рук на руки передали. Не почетным же караулом его встречать должны, в самом деле? Хотя отчего б не почетным… А спутник объявится. Не такой он человек, чтоб с чужими вещами сматываться, без инструкции, кстати.
Очень бессвязно осознавая происходящее, Павел позволил усадить себя в дожидавшееся возле вокзала такси. Деньги на него Тоня обнаружила самым неожиданным образом: разметая хвостом окурки, вымел из них эс-бе новенькую, еще с зарплаты, даже пополам не сложенную десятку. Поначалу Тоня обняла Павла исключительно по приказу капитана эс-бе, а потом вдруг застеснялась, весь путь к машине прошла, боясь даже коснуться императора. В такси она уселась на переднее сиденье, чтобы дорогу показывать, хотя ехать-то от Киевского на Молчановку — всего ничего. Она сидела вполоборота, фигуру ее Павел толком рассмотреть не мог, хотя его, привычного, фигура эта уже интересовала. К тому же ростом и лицом походила Антонина Евграфовна на незабвенную Марью-Настасью, но повадкою, обращением была куда приятнее. На долю мгновения предположил Павел, что, быть может, это сам Роман Денисович, спутник и вечный друг, взял да и превратился в эту женщину, чем черт не шутит, был ведь разговор о том, что в Америке это умеют. И тут же отмел это предположение как несостоятельное, ибо никогда никаких особо теплых чувств Джеймс не излучал, ну разве что когда писал свое отречение от престола, так это все скорей по пьянке было, надо полагать, — а сейчас Павел ясно слышал малопонятное, явно позитивное чувство, которого не знал никогда, в котором ясно прослушивался только учащенный стук сердца, словом, неведомое какое-то чувство, хотя приятное. На мгновение еще подумалось: а вдруг все-таки под арест везут? Но стыдно от этой мысли стало. Антонина Евграфовна рассказала ему тем временем, что ей поручено о нем, о Павле Федоровиче, позаботиться ближайшие два-три дня, «пока все не устроится». Словом, он пусть ни о чем не беспокоится, она все сама и так сделает. Отчего-то и на этот раз не захотелось Павлу ставить ее слова под сомнение. Зато захотелось вдвоем с этой приятной женщиной, ну… для начала — выпить. И услышал звук отхлопнутой дверцы, это Тоня по-кавалерски приглашала выйти его из машины. Павел окончательно отложил все заботы в сторону и временно вверился судьбе, Тоне, лифту, со скрипом вознесшемуся на пятый этаж.
Квартира, в которую Павел был приведен, оказалась коммунальной, и этот факт успокоил его еще больше. Уж, конечно, ежели и живут где нынче монархисты подпольные, то безусловно в коммунальных квартирах. Смутно вспомнилось ему что-то читанное где-то, не то, может быть, рассказанное отцом насчет того, что после революции «бывших» уплотняли, — ну, а кому быть монархистами, как не потомкам «бывших»? «А я монархист?» — подумал Павел, входя в еле прибранную Тонькину комнату, подумал как-то по-идиотски, и так же по-идиотски дал себе ответ: «Нет, я монарх». И тупо сел в кресло без ручек, потому что Антонина Евграфовна попросила подождать минутку, пока она чуть приберет и на стол кое-что соберет, чтобы перекусить с дороги. «Вы извините», — повторяла она, раз за разом все более краснея. Павел этого не замечал, ему было тепло — и от того, что добрался он из поезда до нормального человеческого жилья, и от присутствия этой заботливой женщины. Тепло. Не более того.
А Тоню тем временем отчего-то кидало и в жар, и в холод. Комнату она, сколько ни старалась, прибрала не особенно, подправила одеяло, подушки, занавески, чтобы не бросались в глаза грязные окна и подоконники с наваленным на них барахлом, наскоро протерла стол и стала рыскать: что бы такое на него постелить? Единственную хорошую скатерть окаянный Марик загваздал ликером, ее в чистку все отдать собиралась и не собралась, другая совсем старенькая и тоже грязная, — тогда от отчаяния постелила Тоня на стол чистую простыню. А поверх бросила черную кружевную шаль, которую как-то сдуру в комиссионке купила, разложила финские салфетки, красные, оставшиеся от олимпиады, достала две бутылки представительского коньяка, поискала, что еще в буфете представительского осталось, и нашла, увы, только две банки шпрот. Выставила обе, потом еще давешний чернослив и рыночные орехи; по привычке мелькнула у нее мысль о том, что угостить мужчину грецкими — отличная стимуляция: они очень возбуждают, благодарность может ей за это отвалиться, — а на фиг ей была сейчас эта благодарность, когда сердце билось и в висках словно кувалда, неведомо почему. И получилось, что стол выглядел у Тони как бы вполне прилично. Незадача случилась в одном: рюмок у нее всего одна осталась, прочие Марик побил, а ставить вместо рюмки для себя майонезную баночку Тоне было стыдно. Поставила Тоня перед Павлом последнюю свою рюмку, прибавила чистую тарелочку и включила телевизор. Казенный, цветной, с экраном чуть ли не в метр, и телевизор помог, он отвлек внимание Павла куда в большей степени, чем Тоня того ожидала, откуда ей было знать, что он этого предмета уже больше полгода не видел. Тоня налила Павлу полную рюмку, положила на тарелочку шпрот, все придвинула — мол, угощайтесь. Павел посмотрел на нее вопросительно: