У Люсьена заболело в груди — от собственных воспоминаний и сочувствия к тому, что, должно быть, переживал Винсент. Да, такие страдания понять он мог. Люсьен вздохнул и произнес, глядя в окно:
— Знаешь, Ренуар говаривал, что все они — одна женщина. Все одинаковы. Идеал.
— Ты не способен ничего излагать, не вспоминая о своем детстве среди импрессионистов, да?
Люсьен повернулся к другу и усмехнулся:
— Ровно так же, как ты не способен не напоминать, что родился графом и вырос в замке.
— Мы все — рабы собственного прошлого. Я просто говорю, что поскреби историю Ван Гога — и в сердцевине его болезни отыщешь женщину.
Люсьен содрогнулся, словно мог стряхнуть с беседы воспоминания и печаль, как собака — воду.
— Послушай, Анри, Ван Гог был художником с амбициями. Талантливый, но нестойкий. Ты когда-нибудь с ним писал? Он же ел краску. Я пытаюсь поймать нужный оттенок мельницы, гляжу — а у него весь рот уже в крапп-марене. Полтюбика выдавил.
— Винсенту красный только подавай, — ухмыльнулся Анри.
— Месье, — произнес Люсьен, — вы ужасный человек.
— Я же просто соглашаюсь с тобой…
Тулуз-Лотрек умолк и встал, не сводя взгляда с улицы за окном.
— Помнишь, ты меня предостерегал от Кармен? — спросил он, кладя руку на плечо Люсьена. — Как бы мне ни было, говорил ты, послать ее будет лучше всего.
— Что? — Люсьен извернулся в кресле посмотреть, куда глядит Анри, и заметил юбку — нет, женщину на улице в платье цвета перванш, в шляпе и с парасолькой в тон. Очень красивую темноволосую женщину с поразительными синими глазами.
— Ну ее, — сказал Анри.
В ту же секунду Люсьен вскочил с кресла и выбежал за дверь.
— Жюльетт! Жюльетт!
Тулуз-Лотрек смотрел вслед своему другу — тот подбежал к женщине и вдруг замялся возле нее, будто бы не зная, что делать дальше. Ее лицо при виде него все осветилось, она выронила парасоль, обхватила его за шею — чуть ли не запрыгнула к нему на руки — и поцеловала.
Официант, вынырнувший из недр заведения от хлопка двери, подошел к окну, у которого остался сидеть Анри.
— Oh la la, месье, ваш друг выиграл приз.
— И я опасаюсь, что вскоре мне станет довольно затруднительно оставаться его другом.
— А у него, быть может, есть соперник, э? — Официант показал на другую сторону бульвара. Там, вытягивая шею, из-за колясок и пешеходов выглядывал скособоченный человечек в буром костюме и котелке — он наблюдал за Люсьеном и девушкой, и глаза его сверкали. Анри показалось — голодным блеском.
Три. Борьба собак на Монмартре
1873
Люсьену Лессару было десять лет, когда его впервые заворожила святая синева. Очарование вообще-то было невелико, но ведь и буря, сметающая империю, должна начаться с единственной капли дождя. А потом кто-то вспомнит лишь влагу на щеке и собственную мысль: «Птичка, что ли?»
— Птичка, что ли? — спросил у отца Люсьен.
Pére Лессар стоял за раскаточным столом у себя в пекарне и рисовал на муке узоры кистью для выпечки. Все руки у него были белыми, точно огромные заснеженные окорока.
— Это парусник, — ответил он.
Люсьен склонил голову сначала туда, потом сюда.
— А, ну да. Теперь вижу.
Он вообще ничего не увидел. Отец его вдруг сгорбился, и стало видно, что он очень устал.
— Нет, не видишь. Я не художник, Люсьен. Я булочник. Мой отец пек хлеб, и его отец тоже. Наша семья кормит людей с этой горы уже двести лет. Я всю свою жизнь нюхаю дрожжи и дышу мукой. И за все эти годы моя семья и мои друзья ни разу не голодали — даже когда была война. Хлеб — моя жизнь, сынок, и я испеку миллион булок, пока не умру.
— Да, папá, — ответил Люсьен. Он и раньше видел, как отец впадает в такую меланхолию, как сейчас, обычно — перед рассветом, пока они ждали, когда можно будет вынимать первую выпечку. Сын похлопал отца по руке, зная, что хлеб скоро будет готов, в пекарне закипит жизнь и горевать из-за парусников, похожих на птичек, времени просто не останется.
— Я б отдал все это лишь за то, чтоб уметь так передавать цвета воды, как наш друг Моне, — или играть с красками, как играет радость в улыбке девушки у Ренуара. Понимаешь, о чем я?
— Да, папá, — сказал Люсьен. Он понятия не имел, о чем толкует отец.
— Он опять про своих любимцев? — спросила маман, влетев к ним из булочной, где она раскладывала выпечку по корзинам. Коренастая широкозадая женщина, волосы она носила нетугим шиньоном, чьи щупальца выбивались либо от усталости, либо в попытках сбежать с головы. Несмотря на мощь фигуры, она скользила по пекарне так, словно танцевала вальс. Губы ее то и дело складывались удивленной улыбкой, а в глазах не гасла искра досады. Удивление и досада — вот через эту призму Mére Лессар преимущественно и смотрела на мир. — Люди снаружи уже ждут — и ждут они хлеба, а не мазни, которую ты всем втюхиваешь.
Папаша Лессар обнял Люсьена за плечи.
— Дай мне слово, сын, что станешь великим художником и не позволишь никакой мегере портить себе жизнь, как позволил я.
— Прекрасной мегере, — поправила его мама.
— Разумеется, chére, — сказал отец Люсьена, — но не стану же я предостерегать его от красоты, верно?
— Лучше бы предостерег, чтоб не брал себе в любимчики заляпанных краской шаромыг.
— Следует простить мадам ее невежество, Люсьен. Она женщина, а значит — не способна ценить искусство. Но настанет такой день, когда она поймет, что мои друзья-художники — великие люди. И покается в своих недобрых словах.
Родители Люсьена иногда так поступали — говорили между собой как бы сквозь него, словно он был полой трубкой, которая попросту гасит жесткость их интонаций и слов. Он уже понял, что в таких беседах лучше всего просто пялиться в какую-нибудь дальнюю точку на стене и всеми силами делать вид, что ему все это безынтересно. Пока кто-нибудь из них не изречет прощальную реплику — достаточно банальную, чтобы на весь разговор стало наплевать.
Маман принюхалась — здесь густо пахло свежим хлебом — и проворчала:
— У вас еще несколько минут, пока не допечется. А потом, месье, почему бы вам не вывести сына наружу и не показать ему рассвет? Как только ты превратишь его в художника, он его больше не увидит — эта публика так рано не встает. — И она проскользила вальсом мимо большого деревянного стола и вверх по лестнице к ним в квартиру.
Люсьен с отцом тихонько вышли через боковую дверь шестого номера по рю Норвен и улизнули в щель между зданиями, за спинами у собравшихся покупателей. Потом — через пляс дю Тёртр, посмотреть сверху на весь Париж.
Бютт-Монмартр возвышался на четыреста футов над северной оконечностью города. Столетиями Монмартр был отдельной деревушкой за городскими стенами, но те передвинулись, а потом их снесли вообще, чтобы на их месте проложить бульвары. А деревушка так и осталась деревушкой посреди одного их крупнейших городов на свете. И если ты был парижским художником, то голодать переселялся именно на Монмартр, а Папаша Лессар тебе этого делать не давал.