— Если ты знаешь, где тут найти какой-нибудь еды, мы будем тебе признательны, — сказал Джошуа. — Мы уже очень давно не ели. И денег у нас нет.
— Настало время твоего первого урока, юный Мессия. Я тоже проголодался. Принеси мне зернышко риса.
Мы с Джошем ползали по утесу, пока не нашли две пустые ложбинки, — вернее, пещерки, довольно близко друг к другу и не так высоко от пляжа, чтобы убиться, если вывалишься. Норки кто-то выдолбил в сплошной скале — такой ширины, что можно лечь, такой высоты, что можно сесть, и такой глубины, чтобы не заливало дождем, но только если он падал совершенно отвесно. Как только мы разместились на новых квартирах, я порылся в котомке и отыскал три старые рисинки, завалившиеся в шов. Я положил их в свою миску, взял ее в зубы и пополз к норе Мельхиора.
— Я не просил миску, — сказал йог.
Джош уже по стене перелез сюда и сидел рядом со стариком, болтая ногами. На коленях его устроилась чайка.
— Сервировка — половина еды, — сказал я, цитируя выражение Радости.
Мельхиор понюхал рисинки, взял одну и подержал в костлявых пальцах.
— Сырой.
— Ну да.
— Мы не можем есть его сырым.
— Если б я знал, что ты предпочитаешь его в ином виде, я бы его подал вареным с крупинкой соли и молекулой зеленого лука. (Ну да, молекулы у нас в то время уже были, так что отвалите.)
— Очень хорошо, сгодится и так.
Святой человек поставил миску с зернышками себе на колени и закрыл глаза. Дыхание его начало замедляться, и через минуту он, похоже, вообще сопеть перестал.
Мы с Джошуа ждали. Переглядывались. А Мельхиор не двигался. Даже грудь скелета не вздымалась. Я устал и проголодался, но ждал. А святой не двигался почти час. Учитывая недавно освободившиеся норки на этом утесе, я начал беспокоиться: вдруг Мельхиор пал жертвой какой-то смертельной йогоубийственной эпидемии.
— Он умер? — спросил я.
— Не могу сказать.
— Ткни его.
— Ну как же? Он мой учитель, святой человек. Я не могу его тыкать.
— Он неприкасаемый.
Джошуа не утерпел против иронии и ткнул йога под ребра. Тот неожиданно открыл глаза, вытянул руку к морю и завопил:
— Смотрите, чайка!
Мы посмотрели. А когда вновь перевели взгляды на йога, тот держал на коленях полную миску риса.
— Вот. Теперь приготовьте его.
Так началось ученичество Джошуа, которое Мельхиор называл поиском Божественной Искры. Со мной святой человек был суров, но с Джошем его терпение было безграничным, и вскоре стало очевидно: пытаясь учиться чему-то вместе с моим другом, я скорее тяну его назад. Поэтому на третье утро жизни на утесе я длительно и плодотворно пожурчал с высоты (а есть ли что-нибудь плодотворнее журчания с большой высоты?), затем сполз на пляж и отправился в ближайший городок искать работу. Даже если Мельхиор умеет устраивать пиршество из трех зернышек риса, все заблудившиеся рисинки из наших котомок я уже выгреб. Может, конечно, йог способен научить парня изгибаться и лизать яйца, но ничего питательного в этом я не видел.
Городок назывался Никобар. Раза в два больше Сефориса, население — от силы двадцать тысяч, и большинство живет морем: рыбаки, торговцы, корабельщики. Кое-где поспрашивав, я понял, что между мной и заработком в кои-то веки стоит не отсутствие у меня каких-то навыков, а кастовая система. Она укоренилась в здешнем обществе гораздо глубже, нежели рассказывал Руми. Подкасты четверки основных каст диктовали: если ты родился камнерезом, сыновья твои будут камнерезами, их сыновья — тоже, и самим своим рождением ты привязан к этой работе, и плевать, удается она тебе или нет. Если родился плакальщиком или колдуном, умрешь плакальщиком или колдуном, а единственный способ выбраться из всего этого плача или колдовства — умереть и в следующем воплощении сменить профессию. Судя по всему, единственное занятие, не требовавшее принадлежности ни к какой касте, — работа деревенского дурачка, но индусы, похоже, закрепляли эту должность за особо эксцентричными святыми, поэтому вакансий не было. Но миска при мне имелась, равно как и мой опыт по сбору подаяний для монастыря, и я попробовал нищенствовать. Но едва я намечал себе хорошенький перекресток, ко мне подскакивал какой-нибудь одноногий слепец и срывал все аплодисменты. К концу дня я набрал лишь одну паршивую медную монетку, а староста гильдии побирушек предупредил: еще раз увидит, как я прошу милостыню в Никобаре, — лично проследит, чтобы меня приняли в гильдию на основании немедленного усекновения моих ног и рук. На ту монетку я купил на рынке горсть риса и уже пристыженно уползал из города, держа перед собой миску и повесив голову, как примерный монах, когда узрел на земле перед собою два нежнейших комплекта выкрашенных киноварью пальцев, за которыми следовала изысканная ступня, элегантная лодыжка, побрякивающая медными браслетами, заманчивая икра, украшенная хинными узорами, причудливыми, словно кружево, далее яркая юбка перетащила мой взор через поясок к отягощенному драгоценностями пупку, полным грудям, подвешенным в желтом шелке к туловищу, губам, что были точно сливы, носику длинному и прямому, как у любой римской статуи, и широко распахнутым карим глазам, обведенным голубым и черным так, что размерами они казались с тигриные. И глаза эти меня оценивали.
— Ты чужестранец, — сказала она. Длинным пальцем, упертым мне в грудь, она остановила меня намертво. Я попробовал сокрыть свою мисочку с рисом в глубинах рубахи, и умопомрачительной ловкостью рук мне удалось опрокинуть ее себе на передок.
— Я из Галилеи. Это в Израиле.
— Ни разу не слыхала. Это далеко? — Она скользнула рукой мне под рубаху и принялась выбирать рисинки из моего пояса, то и дело проводя мне ногтем по мышцам живота и роняя зернышки обратно в миску.
— Очень далеко. Я приехал сюда с другом, чтобы обрести священное древнее знание, ну и всякое такое.
— И как зовут тебя?
— Шмяк… то есть левит по прозванью Шмяк. Мы в Израиле этим самым «прозваньем» часто балуемся.
— Следуй за мной, Шмяк, и я покажу тебе кое-какое священное и древнее знание. — И она зацепила пальцем мой пояс и вошла в ближайшую дверь, почему-то в совершенной уверенности, что я действительно за нею последую.
Внутри, среди холмов ярких подушек, разбросанных по всему полу, и глубоких ковров, подобных коим я не видел нигде после крепости Валтасара, стояла резная кафедра из камфарного дерева, а на ней лежал громадный открытый кодекс. Книгу переплели в желтую медь, украсили филигранью красной меди и серебра, а страницы изготовили из пергамента столь тонкой выделки, что я прямо не знаю.
Женщина подтолкнула меня к книге и забыла свою руку у меня на спине, пока я оглядывал разворот. Рукописный шрифт был вызолочен и столь причудлив, что я едва различал слова, от которых все равно проку не было, ибо взор мой приковала иллюстрация. Мужчина и женщина. Оба голые, оба совершенные. Мужчина уложил женщину лицом на ковер, ее ноги уцепились за его плечи, а руки она держала за спиной, пока он ее пронзал. Я попытался призвать на помощь все мое буддистское воспитание и дисциплину, чтобы не оскоромиться перед незнакомкой.