— Клянусь, — рек я. — Яйцами Венеры.
— Тогда и я, — рек ублюдок.
— Тогда ладно, — сказал я, обмакивая перо в чернила. — Хотя убийство было бы попроще. — На ублюдкиного брата Эдгара мне, в общем, тоже всегда было плевать. Хоть он весь такой серьезный, лицо открытое. Не доверяю я тем, кто внушает доверие. Наверняка что-то замышляют. Конечно, Эдмунд, висящий за убийство брата с вываленным черным языком, тоже будет красивой праздничной люстрой. Дураку любой праздник потеха.
Через полчаса я смастырил письмо до того каверзное и припудренное коварством, что любой папаша при виде его немедленно придушил бы сынка, а ежели бездетен — надавал бы себе по яйцам боевым молотом, дабы заговорщикам даже не взбрело на ум рождаться. То был шедевр как подделки, так и подтасовки. Я хорошенько его промокнул и показал Эдмунду, не выпуская из рук.
— Мне нужен твой кинжал, господин, — рек я.
Эдмунд потянулся к письму, а я, как в танце, увернулся от него.
— Сперва нож, мой добрый ублюдок.
Эдмунд рассмеялся:
— Возьми кинжал, дурак. Безопасней тебе не будет — меч-то у меня.
— Все верно — я тебе его и отдал. Кинжал мне нужен для того, чтоб срезать печать с кредитного письма и присобачить ее к этому нашему посланью. Тебе нужно будет ее сломать — но только при отце, словно ты и сам у него на глазах обнаружил черную природу брата.
— Вот оно что, — рек Эдмунд.
И протянул мне кинжал. Я совершил деянье с сургучом и свечкой и вернул ему орудье и письмо. (Мог ли я взять для этого какой-нибудь свой кинжал? Разумеется, но Эдмунду пока не настала пора об этом знать.)
Не успело письмо угреться у него в кармане, как Эдмунд выхватил меч и нацелил его мне в горло.
— Мне кажется, твое молчанье я могу запечатать надежнее, чем данным словом.
Я не шевельнулся.
— Ты сокрушаешься, что родился без расположенья — какого же расположенья снищешь ты, убив королевского шута? С десяток стражников видели, как ты сюда входил.
— Рискну.
И тут огромные цепи, бежавшие через всю мою каморку, дрогнули и залязгали так, будто к ним была прикована сотня страждущих узников, а не плита из дуба и железа. Эдмунд заозирался, а я тем временем сокрылся в дальнем углу. В стрельчатые бойницы, служившие мне окнами, ворвался ветер и загасил свечу, которой я топил сургуч. Ублюдок развернулся лицом к бойницам, но в комнате потемнело так, словно весь день снаружи плащом накрылся. В воздухе у темной стены замерцал золотистый очерк женщины.
И призрак рек:
— Тысяча лет мучений и тоска
Тому, кто вздумает обидеть дурака.
Эдмунда я различал лишь в слабом свеченье привидения: он по-крабьи отползал к двери, открывавшейся на западную стену, остервенело нашаривал задвижку. Потом откинул засов и был таков во мгновенье ока. Мою квартирку залил свет, а в узких каменных прорезях опять завиднелась Темза.
— Хорошая рифма, навье, — молвил я в воздух. — Хорошая рифма.
Явление четвертое
Дракон и его ярость
[20]
— Не отчаивайся, парнишка, — сказал я Едоку. — Все не так мрачно, как кажется. Ублюдок сдержит Эдгара, и я практически уверен, что Француз и Бургунд друг друга пежат, а потому ни за что не дозволят принцессе влезть между собой. Хотя готов ставить, что они бы пользовались ее гардеробом, не охраняйся он так надежно. Стало быть, положение не критично. Корделия так и останется в Белой башне и будет терзать меня, как прежде.
Мы с ним пребывали в сенях перед большой залой. Едок сидел, уронив голову на руки, и выглядел бледнее обычного. На столе перед ним была навалена гора еды.
— Король же не любит финики, м-м? — спрашивал Едок. — Маловероятно, чтоб он стал их есть, хоть они и привезены в дар, м-м?
— А дарили их Гонерилья или Регана?
— Вестимо — целую кладовку приволокли.
— Прости, парнишка, тебе тогда еще работать. Никак не возьму в толк, почему ты не жирен, как нищий монах. Тебе же приходится столько жрать.
— Кутырь говорит, у меня, должно быть, в заду устроен целый город червей, но не в том дело. У меня секретик имеется, так что если никому не скажешь…
— Валяй, парнишка, я тебя почти не слушаю.
— А он? — Едок кивнул на Харчка, сидевшего в углу. Мой подручный гладил замкового котейку.
— Харчок, — позвал я, — секрет Едока в тебе — как в могиле?
— Уже пропал, как огонек задутой свечки, — ответил этот пакостник моим голосом. — Делиться с Харчком секретами — все равно что лить чернила в ночное море.
— Вот видишь, — сказал я.
— Ну ладно, — согласился Едок, озираясь так, словно в нашей жалкой компании мог оказаться кто-нибудь еще. — Я сильно болею.
— Ну разумеется, это ж Темные, блядь, века — у всех если не чума, то оспа. Но проказы же у тебя нет, пальцы рук и ног с тебя не сыплются розовыми лепестками?
— Я не так болею. Просто меня тошнит, как поем.
— Так ты, значит, обезьянка-блевун. Страху нет, Едок, в тебе же все задерживается настолько, чтоб успеть тебя прикончить, верно?
— Думаю, да. — Он пожевал фаршированный финик.
— Значит, долг исполнен. Все хорошо, что хорошо кончается. Но вернемся к моим заботам. Как по-твоему, Француз и Бургунд — парафины
[21]
или они просто ебутся, ну, знаешь… по-французски?
— Я их вообще ни разу не видел, — ответил Едок.
— А, ну да. А ты, Харчок? Харчок! А ну-ка прекрати!
Мой подмастерье извлек изо рта очень мокрого котенка.
— Он первый лизаться начал. Сам же говорил про хорошие манеры…
— Я имел в виду нечто совершенно иное
{†}. Поставь кота на место.
Скрипнула тяжелая дверь, и в сени протиснулся граф Кентский — так же тишком, как церковный колокол вниз по лестнице. Кент даже не мужик, а широкоплечий бычара, так что когда он перемещается в пространстве — с мощью, не подобающей его преклонным годам, — девы Изящество и Тонкость в его свите лишь заливаются румянцем.
— Вот ты где, мальчик.
— Какой такой мальчик? — осведомился я. — Не вижу я тут никаких мальчиков. — Это правда — Кенту я достаю лишь до плеча, а чтобы уравнять его на весах, понадобится два меня и молочный поросенок, но даже дураку потребно какое-то уважение. От всех, за исключеньем короля, само собой.
— Ладно, ладно. Просто хотел тебе сказать, чтоб не сильно сегодня веселился над старческой немощью. Король всю неделю супится и ворчит, что-де «пора без ноши на плечах плестись ко гробу»
[22]
. По-моему, его гнетут грехи.