— Возможно. Но все это очень туманные рассуждения. Человеческий мозг работает без остановок, он штука сильная. Нельзя просто повернуть выключатель и скомандовать — веселись.
— Теперь/ когда у тебя произошел этот чудесный разговор с Ганнером… пора уезжать… пожалуйста, пожалуйста, ради меня, я никогда тебе об этом не говорила, никогда тебя прежде не просила… а теперь прошу… пожалуйста, не встречайся больше с ней… тебе ведь не нужно больше ходить на службу… давай уедем отдохнуть, уедем куда угодно…
— Не дури, Кристел, да и денег у нас нет. Куда ты хочешь ехать — на юг Франции?
— Мне бы так хотелось поехать во Францию, — промолвила Кристел, — так хотелось бы. Сейчас мне кажется, что я была очень глупая. Не следовало мне допускать нас до такой жизни. Ведь все эти годы я жила, как мышь…
— Милая, чудесная мышка, которой равной нет!
— Жила в норе, сидела здесь и ждала, когда ты придешь повидаться со мной, — вот к чему все сводилось, а это не жизнь…
— Я знаю, знаю, знаю. Не говори мне об этом, не мучай меня! Мне хотелось сделать тебя счастливой, когда мы были молоды, я ни о чем другом не думал, я жаждал преуспеть ради тебя, жаждал стать богатым ради тебя… а смотри, чем все кончилось.
— Я никогда не жаловалась…
— А может, следовало бы пожаловаться, раз у тебя такие мысли!
— Может, и следовало бы. Иной раз это нехорошо — чувствовать себя несчастной. Пожалуйста, поедем отдохнуть. Я сошью себе несколько платьев. Мне хотелось бы пожить в гостинице. Я ведь никогда не жила в гостинице.
— Кристел, любимая моя, перестань, ты нас обоих доведешь до слез, и мы будем плакать, как в фургончике. Мы не можем поехать отдыхать — а) потому что у нас нет денег, б) потому что мне надо быть здесь, чтобы кончить разные дела. Я должен доработать этот месяц, мне необходимо время, мне необходимы эти чертовы деньги. Да и Ганнер, возможно, захочет снова встретиться со мной. Я…
— Ты хочешь видеть ее. Это единственное, что тебя здесь удерживает.
— Не будь такой чертовски зловредной.
— Я не зловредная, я в ужасе. Я, пожалуй, снова начну встречаться с Артуром.
— Встречаться с Артуром? Я считал, что мы покончили с Артуром.
— Дорогуша моя, я очень хочу ребенка. У меня ведь ничего в жизни нет. Конечно, у меня есть ты…
— Согласен, это почти ничто.
— Я хочу ребенка. Ребенок может все для меня изменить. Ты же не хочешь, чтобы я весь век свой просидела тут, стала злющей и старой? Я никогда не жаловалась, а сейчас вот жалуюсь. Возможно, я уже становлюсь злющей и старой. Я должна изменить свою жизнь…
— Жизнь может измениться и к худшему.
— Я знаю, тебе не правится Артур…
— Мне Артур глубоко безразличен. Просто я считаю, что он — ничтожество.
— Но ведь и я тоже ничтожество…
— Кристел, ты вовсе не ничтожество, ты моя сестра. А теперь перестань ныть.
— Мы все могли бы уехать… мне бы так хотелось пожить в глуши…
— Ты хочешь сказать — ты, я и Артур? Меня вычеркни из этой компании. С тобой и с Артуром я никуда не поеду. Он-то готов был последовать за нами даже в Австралию!
— В Австралию?
— О, неважно куда. Он по-прежнему любит тебя, он по-прежнему ждет. Почему бы вам с Артуром не поехать в Австралию и не нажить там шестерых детей.
— Хилари, не надо сердиться…
— Я и не сержусь, а если сержусь, то меня надо пристрелить. Кристел, не терзай меня сейчас всем этим. Прошу тебя.
— Извини.
— Не мучай меня, ты же меня мучаешь! Мне столько надо всего продумать, столько принять решений, столько сделать! А помимо всего, у меня же есть, черт возьми, работа. Наверное, самое правильное было бы для меня покончить самоубийством. Тогда ты могла бы счастливо зажить потом с Артуром.
— Ох, золотой мой… не надо так говорить… ты же знаешь, что Артур не имеет для меня никакого значения… единственно, что имеет значение для меня…
— Сердце мое, я знаю, как это ужасно, и я знаю, что жили мы глупо. Ты абсолютно права — это как бы моральная трусость, маниакальное безумие, ничего в этом хорошего нет. Сейчас я это понял. Но что делать? Я, наверное, запутался, решив искупить свои грехи губительной злостью отчаявшегося человека против всего на свете… Боже, я ведь даже тебя заставил страдать… наверное, тут виновата и эта отвратительная, мерзкая мстительная вера, в которой нас воспитали.
— Не говори так. Если мы пошли по неверному пути, это значит: мы неверно толкуем нашу веру.
— Не стану спорить. Тьма сгущается, Господи, помоги нам.
— Не встречайся с ней.
— Кристел, я пошел.
ВОСКРЕСЕНЬЕ
Всю ночь валил снег. А сейчас светило солнце. Мы с Китти были в Кенсингтонских садах. Встретились мы у статуи Питера Пэна и прошли до моего любимого Ленинградского сада. Здесь было мало народу. Несколько хорошо укутанных индивидуумов прогуливали своих собак, с непонятным удовольствием наблюдая собачьи радости на снегу, их игры, замысловатые петли их следов. Вода в каменных бассейнах замерзла, и несколько уток с комической осторожностью скользили по льду. На фонтанах висели длинные бороды белых сосулек. Мы принесли по стулу в маленький каменный павильон в глубине сада и сели в уголке. Занесенный снегом, павильон этот был отъединен от окружающего мира и принадлежал только нам; в нашем углу было почти совсем темно. Снег смягчал шум уличного движения, приглушал все звуки вокруг, окутывая нас, словно коконом. Время от времени какая-нибудь собака подбегала ко входу, принюхивалась и убегала, ошалев от наслаждения снегом, а следом за ней появлялся улыбающийся, укутанный в шерсть хозяин. Больше — никого. Прямо перед нами, между двумя каменными нимфами, озеро образовывало изгиб, позолоченный плакучими ивами, а над заснеженным парком голубой аркой высилось безоблачное сверкающее небо. В воздухе не чувствовалось даже дыхания ветерка.
Встреча с Китти была окрашена тихой радостью. Этому предшествовали волнения, страх, нерешительность, потом свет ее будущего присутствия прорезал тьму и все отступило. А теперь я был с нею, и нас окружала страшная пустота — незамутненная радость и покой. Я вдруг почувствовал самыми дальними закоулками моего существа, что мне хорошо. И все было так удивительно просто — безвинно и просто, как в детстве. Даже Питер Пэн под толстым слоем снега — непонятная громада хрусталя, в которой то тут, то там проблескивала яркая позолота, — представал как памятник чистоты, столь же незапятнанной, как олицетворявшие ее дети, которые подходили к нему и маленькими, в шерстяных перчатках, ручонками ковырялись в снегу, очищая хорошо знакомых им зайчиков и мышей. И мы с Китти тоже вели себя, как дети — смеялись, раскачивались.
— Ох, Китти, я так люблю вас, извините, люблю, мне нравится просто произносить это слово, это мой гимн миру, вы тут ничего не можете изменить, я люблю ваше пальто — оно такое дорогое, и от него так приятно пахнет, — люблю ваш нос, и…