— В самом деле? Ты, надеюсь, держишь его в строгости? — Нахальный щенок, подумал он. И оттого, что Миранда так небрежно упомянула рядом имена Пенна и Стива, у него стало тяжело на сердце. Жизнь обошлась с ним несправедливо, просто ужасно.
— О, можешь быть спокоен. Я его только извожу. Ты часто будешь мне писать, да?
— Ну ещё бы, птичка, конечно. И ты мне пиши. Да половину времени ты просто будешь у меня жить.
— По закону моим опекуном, наверно, будет мама. Но конечно, это не помешает мне с тобой видеться.
Она, видно, успела все обдумать, и Рэндл, хоть и благодарный за её хладнокровие, в то же время мысленно попенял ей за то, что она как будто недостаточно ему сочувствует.
— Мы будем много видеться. Мы ведь не можем друг без друга, правда?
— Только на Боушотов ты мне больше не пиши, — сказала Миранда. — Не надо было этого делать. Это так некрасиво. Неужели ты думаешь, что мама вскрыла бы письмо, адресованное мне?
— Да нет, я только в этот раз…
— Пиши совершенно открыто. Ты отлично знаешь: никто твоих писем не прочтет, кроме меня. А я, если хочешь, буду их сжигать.
Она так замечательно все предусмотрела, так ловко его успокаивала, что у него опять возникло странное ощущение, будто от него хотят отделаться. Он сказал:
— Ты молодец, Миранда. Я тебе бесконечно благодарен. — Он обхватил рукой её колени и вгляделся в бледное, холодное личико.
И снова она оттолкнула его, как будто отказываясь растрогаться или смягчиться.
— Ты вот теперь уедешь и не вернешься больше никогда?
Рэндл перевел дух. Изощренная пытка, что и говорить. Никогда — это большой срок! Он сказал, стараясь не вдумываться в свои слова:
— Да, видимо, так.
— Никогда-никогда?
Деваться было некуда:
— Никогда-никогда.
— Если хочешь, я упакую твои бумаги и всякие вещи.
Она и об этом подумала!
— Спасибо. Но эти дела можно и отложить.
— Я хочу тебе кое-что дать с собой. — Она достала какой-то пакет, лежавший с другого бока от нее, рядом с куклами, и вложила ему в руку.
Пакет был мягкий и легкий.
— Это что же, подарок?
— Нет… это твое. Ты разверни и посмотри. — Казалось, она очень собой довольна.
Рэндл развязал бечевку, и бумага разошлась. В пакете были игрушечные звери Тоби и Джойи. Он отвернулся и закрыл руками глаза. Игрушки упали на пол.
Миранда соскочила с балки, подобрала их, отряхнула и положила рядом с куклами.
— Ну что ты, папочка, что ты! Не надо горевать, не надо расстраиваться. Ты же и мне должен помочь не расстраиваться, верно? Ну не надо же так!
— О боже милосердный, — сказал Рэндл и прижался щекой к корявой балке. Целый мир, полный невинности, разрушен, ушел безвозвратно. Его мир. Мир его дочери. — Мне так стыдно.
— Что ты все твердишь: стыдно, стыдно. Все будет хорошо, папочка. Перестань же, а то я заплачу.
Он выпрямился и снова взял игрушки. Миранда стояла рядом с ним, такая тоненькая, вытянувшаяся, повзрослевшая. Он сказал:
— Одного ты лучше сама для меня сбереги. Вот, даю тебе Джойи. Это значит, что мы непременно увидимся. Ведь Джойи должен приезжать к Тоби в гости, разве не так?
— Конечно. А теперь, папочка, я лучше пойду домой, а то как бы мама меня не хватилась.
Джойи она держала под мышкой, в другой руке болтались куклы, и Рэндл вдруг увидел её как чужую — прелестная девушка! Лицо её так переменилось даже с тех пор, как он видел её в последний раз, оформилось, стало жестче. Словно она какими-то неисповедимыми, но нелегкими путями уже приобрела некий опыт. А откуда мог к ней прийти опыт, подумал он не без гордости, если не от него? Это он, неизвестно как воздействуя на её сознание, сделал её красивее, взрослее. Скоро она дорастет до любви, и при мысли о том, сколько страданий она причинит и как сама, несомненно, будет страдать от прихотей крылатого бога, он покачал головой, пророчески и печально, но все-таки с гордостью.
— Пойдем, милый, — сказала она. Никогда ещё она так к нему не обращалась. Он хотел её обнять, но не мог. Он поцеловал её руку. Это был странный жест.
Они двинулись к лестнице, и через дверь сеновала он увидел огород, а дальше — задний фасад дома, плоский и чопорный, и окна — как глаза. Он поглядел на дом, и дом ответил ему холодным, сухим, равнодушным взглядом. Никогда этот дом не любил ни его, ни Энн. Ласточка просвистела крыльями у него над головой, он вздрогнул и пошел быстрее и, спускаясь но лестнице, вспомнил мать и как она в свои последние дни все спрашивала про ласточек. Вот про этих самых ласточек, этой весной. А кажется, что с её смерти прошло уже много лет.
— Ты не бойся, что встретишь маму, — сказала Миранда. — Она дома, пробует какие-то новые комбинации для букетов. Она решила все-таки участвовать в конкурсе. Клер Свон просто из себя выходит от злости.
Конкурс на лучший букет! Как он это презирал и ненавидел. А сейчас его мучительно кольнуло сознание, что от этого он уже отстранен. Никогда — это большой срок.
— Вот и отлично. Ну, спасибо тебе, Миранда, огромное спасибо. Ты правда ничего? А то мы все говорили обо мне.
— Я? Чудесно. Ах да, я тебе забыла сказать, я познакомилась с Эммой Сэндс, когда она сюда приезжала. Мы с ней так славно поговорили. По-моему, она очень интересный человек.
Опять Эмма! Рэндлу стало тошно. Чертова кукла, нигде от неё нет спасения. Эмма говорила с Мирандой, обольщала Миранду, это нестерпимо. И сюда она втерлась. Неужели ему не дадут её забыть?
— Да, — сказал он, — очень. А теперь беги. Я тебе скоро напишу, Миранда, завтра же напишу. Обо мне не беспокойся.
— И ты обо мне не беспокойся. Прощай, папочка. Желаю удачи.
Он опять взял её за руку, заглянул ей в лицо. Теперь губы у неё дрожали. Она отвернулась, тряхнула головой, потом выдернула руку и побежала к дому.
Рэндл смотрел ей вслед, пока она не исчезла, потом повернул обратно в хмельник. Но в этом укрытии, в тени тяжело провисших зеленых гирлянд, он снова остановился. Пойти в последний раз взглянуть на розы.
Обширные посадки хмеля тянулись, охватывая службы, до самой дороги, и он шел, скрытый от глаз, тихими полутемными коридорами. От спелого, шуршащего, как бумага, хмеля исходил кисло-сладкий пивной запах. Рэндл быстро пересек дорогу и очутился среди роз. Перед ним раскинулись пестрые просторы болот, серо-зеленых в ярком свете солнца. Ни души не было видно, все замерло в полуденном зное.
Он постоял, глядя вдаль, в сторону моря. Не верилось, что это конец, что столько лет стараний завершаются вот этой минутой ухода в небытие. Он чувствовал себя как волшебник, который создал просторный дворец, украсил его золотом, населил арапами и карликами, танцовщицами, павлинами и обезьянами, а стоит ему щелкнуть пальцами — и все это испарится, исчезнет. Вот он сейчас отвернется — и Розарий Перонетт перестанет существовать, точно провалится в серо-зеленые болота. На этом склоне он начал разводить свои розы наперекор мудрым советам, не побоявшись морского ветра с мыса Данджнесс. Здесь он создал сорта «Рэндл Перонетт» и «Энн Перонетт» — сорта, ставшие в один ряд с «Зной Харкнесс» и «Сэмом Мак Гриди», — а также свою любимицу, белую розу «Миранда». Они будут жить, эти чистейшие эссенции его существа, когда люди, именами которых они названы, уже давно обратятся в перегной. Он спросил себя: суждено ли мне когда-нибудь проделать все это снова, создать розы с другими именами? Пройду я ещё раз весь этот цикл созидания? И когда непрошеный голос в его сердце ответил: нет, и что теперь он уже не выведет голубой розы, и не получит золотой медали на Парижской выставке, и не разошлет имя Линдзи по всему миру в каталоге, он сказал себе, что все это ему и так надоело — надоело в постоянной спешке выпускать на рынок новые флорибунды и новые чайно-гибридные, бесконечно насиловать природу, заставляя её производить новые формы и краски, далеко уступающие старым и не имеющие других достоинств, кроме скоропреходящей прелести новизны. К чему все это вытравливание красного, вытравливание голубого, погоня за искусственным, металлическим, поражающим и новым? В конечном счете это занятие — пошлость. Настоящая роза, чудо природы, ничем не обязана стараниям человека.