Но в трубке был мужской голос.
— Не спишь? — спросил Федька. — Я новые стихи написал, сейчас прочту.
— Я думал, ты уже не будешь звонить, — без всякого здрасьте, как и Федька, сказал Марек. Он честно не понял, что в нем вызвал этот голос — раздражение или все-таки удовольствие.
— Да, мне твой братан сказал про мобилку. Но ведь тебе же тогда стихи понравились? Сейчас будут новые.
— Валяй, — безнадежно позволил Марек, полагая, что чем раньше Федька начнет — тем раньше и закончит.
И пошел, и пошел, держа трубку у уха.
— По неизвестной мне реке, по незнакомой мне реке, на полном холостом ходу, на глубине к себе иду, — соблюдая размер, хотя и несколько невнятно, сообщил Федька, а дальше последовало весьма реалистическое изображение утопленника. И вдруг: — К той незаконченной звезде, дарящей свет всему, везде, бесстыдно освятившей грех бессрочным доступом для всех…
— Аська, подумал Марек, это Аська.
— Правда, гениально?
Не может же быть, что Федька так нагло убежден в своей гениальности, подумал Марек, это он прикалывается, нужно чуточку опустить.
— У тебя все какая-то водяная тема, — сказал он. — Помнишь, на прошлой неделе было…
И, почти не напрягая память, процитировал:
— В молчаливом бреду бесконвойно бреду по колено в воде, от тебя — не к себе. Отражаясь в луне, продолжаюсь на дне, диким хмелем в вине, арматурой в стене.
— И что?
— Ничего. Надо бы проверить, что это значит по Фрейду.
— Вода по Фрейду? — Федька задумался, но слишком обременять себя размышлениями не стал. — А я еще одно написал, хочешь?
— Хочу.
— Летит вода, скользит нога, скрипит строка — пока, пока… Глотаю брысь, кусаю высь, слепая рысь — вернись, вернись…
У Марека глотку перехватило. Жалость, проклятая жалость — как к той сиамочке!..
— Следят следы, кричат коты, молчат сады — воды, воды…
И Федька сам замолчал.
Ответить было нечего — что тут ответишь…
Наверное, Федька понял это как лучший комплимент. Потому и отключился.
Марек обогнул церковь — омывавшие ее с двух сторон рукава времени были пусты — и увидел летящий посреди одного такого рукава, прямиком к храму, автомобиль.
Машина именно неслась, как будто надумала уйти ввысь, и церковь совсем некстати перебежала ей взлетно-посадочную полосу. Машина резко взяла вправо, так же резко — влево, и ее почти не занесло, хозяин справился с управлением и погнал свою послушную тачку дальше, вперед, непонятно куда.
Марек узнал апельсиновый кабриолет и черную голову Федьки.
И тут же память открыла картинку — чистенькую сиамочку с огромными глазищами, которая выскочила на лестницу, и окаменела от страха, и прижалась к бетону.
— Слепая рысь, вернись, вернись… — беззвучно позвал Марек.
Сиамочка обернулась.
— Там страшно, там холодно, там ангелы с клювами летают, — сказал ей Марек. — Знаешь, как клюются? Вернись, дурочка.
И картинка пропала.
Это незримая Оксана взяла кошку на руки и унесла в чистый, ухоженный, надежный, непоколебимый дом.
Забора, занозистого и сто лет как посеревшего забора из плохо оструганных досок, какими обносят всякую попытку строительства, не стало, — а на паперти обозначилась темная фигурка. Сидела она знакомо, на корточках, и привычно размазывала грязь по расстеленным ризам.
Марек прошел сквозь тень забора. Ему хотелось подойти к церкви поближе, а что предполагаемый Касьян пристроился тут заниматься своим странным делом, его мало беспокоило. Ну привык человек к своему надоедному глюку! Если нельзя прогнать — то нужно привыкнуть.
— Вот тут это и было, — вместо приветствия сказал безумец, вздумавший оказаться святым Касьяном. — Там вон дорога шла. Потом лес свели, селиться здесь стали. Правильно догадались — тут и нужно было церковку ставить, правильно догадались… Было бы мне куда приходить да горевать…
Марек медленно обошел невеликий храм и отдельно при нем выстроенную звонницу. Вернулся и увидел своего безумца стоящим, уже в пятнистых ризах. Безумец, как ему и полагалось, неожиданно Марека не признал.
— Петр, — позвал он. — С чем пожаловал, Петр? Что ты мне такое объяснить хочешь, а я никак в толк не возьму? Ты желаешь сказать, что Он любит меня и, любя, взвалил на меня этот тяжкий крест?
— Да что же тяжкого в твоем кресте? — сам себе ответил предполагаемый святой Касьян, очевидно — уже от имени Петра. — Ни боли в нем, ни опасности. Ни голода, ни холода. И никто его на твоих плечах не видит.
Марек отошел в сторонку, желая убедиться в безумии собеседника. И тот продолжал, уже от Касьянова лица, разговор с пустым местом.
— Но я не понимаю! Не понимаю я любви, которая так испытывает! Если это Его любовь ко мне — то ведь в моей душе должно ей откликнуться нечто, а оно все не откликается и не откликается! Скажи, Петр, а как это с тобой было? Тогда, вот тут, на дороге? Неужто ты так уж вдруг горячо возлюбил того чумазого мужичка? Или ты знал, что ради милости Господней его необходимо возлюбить? Как это в твоей душе образовалось?!
— Да как-то само получилось…
В голосе третьего лица, незримо оказавшегося на той же паперти, было недоумение.
Тут лишь до Марека дошло, что именуемый Петром стоял у него за спиной, и безумец видел его сквозь Марека так, как человек, попавший в общество призрака, видел бы другого человека сквозь туманную плоть духа.
— Не могло это само получиться! Путаешь ты меня, путаешь… Если Он хочет разбудить во мне любовь… Ему же пожелать довольно, чтобы проснулась! А Он все гонит меня, все к кому-то посылает… И я ко всем стучусь, а что в них разбудить должен — сам не ведаю, не понимаю… потому и не выходит… Как это может быть — чтобы увидеть, что у мужичка убогого телега в грязи застряла, и тут же ради него Божье ожидание на чашу весов положить?! Молчишь?
Тут у Марека в кармане заиграл гнусный канкан. Он сжал аппаратик, наугад шаря кнопку, вырубающую его напрочь. Но нажал не то.
— Слушай, — сказал Федька, и сказал довольно громко. — Я тут еще написал.
И стал читать, соблюдая размер, подчеркивая его паузами:
— Подтяжки, галстук, школьный сарафан. Конфеты, деньги. Деньги, ресторан. Обмана пир в обмен на се ля ви. Любви и хлеба. Хлеба и любви!
Издалека летящий Федькин голос по дороге к Мареку проходил сквозь пустой храм и успевал погулять под его куполом…
— Это знак, Господи? — совсем тихо спросил безумец. — Знаю, что ради любви должен положить душу свою за други своя, умом все знаю да и других учу, растормошить пытаюсь… Самому-то как быть?..
— Ты можешь, — так же тихо отвечал именуемый Петром. — Кабы не мог — то и было бы тебе иное послушание. Как — не ведаю, но можешь!