Это он услышал от добрых людей. А своими глазами что ни день созерцал высокую, крепкую, деятельную женщину в тех годах, когда только рожать и рожать. А что на личико не красавица — так за красавицей поди-то уследи, с одной-то ногой!
Решив, что коли они друг друга знают, то и нет нужды к свахе обращаться, Соловьев принарядился и отправился свататься.
Прасковья усадила его за стол, подала кофей.
После того как хозяйка раздарила бедным имущество, ушла скитаться и который уж год близко к дому не подходила, Прасковья постановила для себя: ей приданого не копить, о наследниках не заботиться, так что деньги, которые удастся заработать шитьем и вязаньем, следует пустить на нужды дома. Пусть будет, как при покойном Андрее Федоровиче…
(Хозяйкину блажь зваться Андреем Федоровичем она знала, но в расчет не принимала и имела на то основание. Как верно догадались соседки, Прасковья любила-таки полковника Петрова, полюбила, едва услышав серебряный голос, и невысказанно желала, чтобы хоть мертвый он принадлежал ей, а барыня Аксинья Григорьевна пусть чудит, как вздумается!)
Упрямо и своенравно она делала дом таким, какой был бы по душе хозяину, и истребляла то, что в свое время завела и не уничтожила, уходя, хозяйка. И ей иногда казалось, что хозяин жив — то бродит в верхнем жилье, то отдыхает в садике. Этими мгновениями его присутствия Прасковья дорожила — они означали, что не зря она столько души вложила в разоренный дом.
Отставной унтер-офицер Соловьев ничего такого не знал, когда садился за стол и брал чашку кофея.
Он повел речь прямо и честно: сказал, что оба они одиноки и в той поре, когда уже неплохо бы иметь детей. Со своей стороны обещал продать унаследованный домишко и вложить деньги в общее хозяйство.
Прасковья выслушала его внимательно, однако если бы Соловьев знал, что за непотребная мысль ее осенила, то тут же и откланялся бы.
Дитя, которое она могла бы растить, искренне полагая, что это ей — от полковника Петрова, словно бы соткалось из пылинок, дрожащих в солнечном луче, и предстало перед Прасковьей кудрявым, темноглазым, в длинной белой рубашечке. Как было бы прекрасно остаться вдовой и более не помышлять о женихах, нося во чреве это дитя, — вот что подумала Прасковья.
Она внимательно посмотрела на Соловьева. Лицо у него было простое, круглое, усатое — лицо сорокалетнего, от неподвижности располневшего мужчины.
На полковника Петрова он вовсе не был похож… Да это бы и полбеды! Иная мысль втемяшилась в тугодумную Прасковьину голову.
Что греха таить — жило в ней все эти годы ощущение соперничества с беглой хозяйкой. Ты так — а я сяк, думала Прасковья, ты по морозцу босиком — а я ЕГО дом соблюдаю и молюсь за упокой ЕГО души, как полагается, и поминание подаю, и панихиды в Матвеевской церкви служу. А ты — в чистом поле, под кустиком!
И один Господь разберет потом, когда обе пред ним предстанем, чья верность была правильнее, достойнее!.. Если же теперь взять да на радость соседкам выскочить за Соловьева? Барыня-то, узнав, нос и задерет еще пуще. Она-то сколько ради мужа перетерпела? А негодная Парашка, побаловавшись сытым житьем, надумала, что с нее довольно непорочную невесту корчить, да и под венец собралась!
Так нет же, подумала Прасковья, не будет тебе такой радости. Ты-то норов свой сумасбродный являешь, а я — своей любви под ноги кину то, о чем мы с тобой обе, горемычные, и мечтать не могли… Вот могу же взять, и люди не осудят! А не возьму же!
— Прости, батюшка, — сказала Соловьеву Прасковья. — Не тянет меня к супружеству. Никогда не тянуло, а теперь — так и вовсе… Прости! Да впредь сюда не ходи — соседи плохое подумают.
Когда удивленный унтер-офицер откланялся и уковылял на деревянной ноге, Прасковья убрала со стола и села к окну с шитьем. Села достойно, пусть прохожие видят: все домашние дела переделаны, хозяйка отдыхает и рукодельем развлекается, и никаких лишних забот на ее лице не написано.
И ведь не объяснишь никому, что за спиной незримо живет в доме полковник Петров, живет и радуется, что все устроено по его вкусу и желанию.
Люди проходили по тихой улице, сворачивали на Большую Гарнизонную, кто — налево, кто — направо. И оттуда, из-за поворотов, возникали и проходили мимо дома. Прасковье это зрелище было лучше театра: она всех здешних знала и отмечала, кто с кем, как одеты, что несут, да и в свое ли время проходят, или во время, для них необычное…
Следя взглядом за соседкой Катей, что вместе со старшими дочерьми возвращалась от подружки, соседки Маши, Прасковья и не приметила сразу, что напротив дома стоит и неотрывно глядит в окна второго жилья некий человек.
А как приметила — при всем своем спокойствии ахнула вслух.
Барыня Аксинья Григорьевна пожаловала!
Стояла в зеленом кафтане — этот кафтан и в собачью будку на подстилку кинуть было бы зазорно! — да в треуголке, в нелепых на ее отощавшей фигуре красных штанах, грязных до умопомрачения, в башмаках на босу ногу. И глядела, глядела!..
И вид у нее был озадаченный. Как будто говорила себе Аксинья Григорьевна: ох, не следовало сюда приходить, не следовало, а ноги сами привели. Домишко небогатый — что ж ты не уймешься, зовешь, жалуешься? Нешто за тобой плохо смотрят?
Потом она неторопливо перешла улицу и коснулась рукой калитки.
Катя с дочками, узнав ее, остановилась, девчонкам велела стоять, а сама осторожно подошла.
— Вот здесь мы с Аксиньюшкой моей жили, — услышала она.
— Здравствуй, Андрей Федорович, — сказала Катя. — Не узнаешь? Соседями были.
— Узнал, милая. Ты с Аксиньюшкой моей, покойницей, дружила, — с неожиданной лаской в голосе отвечал Андрей Федорович.
Тут дверь распахнулась, на крыльцо вышла Прасковья — большая, суровая, руки заняты шитьем. Встала на крылечке — и, словно кто ей подсказал, уставилась на Аксюшу. А потом неторопливо пошла к ней, ступая увесисто, чуть враскачку. Подошла и отворила калитку.
— Вот здесь мы с Аксиньюшкой моей жили, — повторил Андрей Федорович, подняв голову и посмотрев ей в светлые глаза.
И Прасковья отвечала взглядом, в котором была не то чтобы гордость — а впрочем, может, и гордость, та, что невольно возникает у человека, совершившего нелегкий для него, но единственно верный поступок…
Сейчас, сегодня, только что Прасковья сравнялась с бывшей своей барыней в силе бессловесного и неустанного чувства. Они были на равных: та, что отдала за свою любовь рассудок, и та, что отдала за свою любовь материнство. И потому Прасковья, до сих пор не принимавшая странных деяний Аксиньи Григорьевны, вдруг приняла их, не разумом осознав, поскольку разум-то тут и не участвовал вовсе, а чувством, которое подсказало ей истину: вот теперь вы обе равно безумны…
— Жили, Андрей Федорович, — согласно отвечала Прасковья. — Зайди ко мне постного пирожка отведать. Среда, чай. Капустный уж в печи сидит, вынимать скоро.