– Не должен, Софи, не должен, – отец Лотар, казалось, о чем-то серьезно размышлял, размышлял стремительно – судя по тому, как все время менялось выражение его лица. – Вот что, я согласен с месье де Лескюром относительно Вас, Софи, но опять же есть условие. Даже не условие, пожелание.
– Что Вам угодно? Боюсь, торг сейчас нагнулся в Вашу сторону, скорей всего я соглашусь, хотя по глазам вижу, затеяли какую-то чертовщину.
Отец Лотар расхохотался, так искренне и весело, что к нему, еще не понимая, присоединились София и де Лескюр, стряхивая тяжесть этого нелегкого разговора.
– Ну горе с вами, людьми двадцатых годов, ну горе, Софи! Вот как раз «чертовщина» самое уместное в вашем духе слово применительно к тому, что я сейчас хочу предложить! Ну, потешили! Ох, ну драть Вас было некому!
– Ну, прошу прощения. Дурацкое слово применительно к священнику, и на самом деле скверная привычка чертыхаться. Но мое поколение никогда не воспринимало чертыханья буквально, так, шуточка.
– Что и требовалось кое-кому. Но не о том речь, перевоспитывать Вас уже совсем-совсем поздно, в контексте наших сегодняшних обстоятельств.
София весело хмыкнула, явно оценив шутку священника.
– Я прекрасно помню, что Вы православная, – продолжил отец Лотар. – То есть, никакая Вы, конечно, не православная, а попросту пребываете в расцерковленном состоянии, но тем не менее. Но vis major excusat
[74]
я все же могу причастить человека в Вашем плачевном духовном состоянии, не особо опасаясь обвинений в экуменизме. Наши Церкви взаимно не отрицают друг за другом Апостольского преемства.
– Ох, не помню. Но даже если бы дело сводилось к тому, чтобы Вам было полегче, я бы и то согласилась. А я начинаю думать, что дело даже не только в этом.
– На большее я и надеяться не смею, я реалист. Итак?
– Я причащусь на этой мессе. И даже исповедуюсь перед ней, хотя вся моя исповедь, как в романе вашего французского классика, уместным образом сведется к двум словам.
«Поганый роман, но эта сцена, не отнять, хороша, – подумал де Лескюр. – Даже очень хороша, вопреки всему мусору, которым набита голова автора. Как же там было?
– Пусть каждый из вас громко покается в своих грехах, – сказал Гран-Франкер. – Монсеньор, говорите. Маркиз ответил: – Я убивал.
– Я убивал, – повторил Гуанар.
– Я убивал, – сказал Гинуазо.
– Я убивал, – сказал Брэн-д'Амур.
– Я убивал, – сказал Шатенэ.
– Я убивал, – сказал Иманус.
Гран-Франкер осенил их распятием и произнес: – Во имя Пресвятой Троицы отпускаю вам ваши грехи. Да отыдут ваши души с миром.
– Аминь! – откликнулось шесть голосов. Маркиз встал.
– А теперь пора умирать, – сказал он.
– И убивать, – добавил Иманус
[75]
. Память у меня, однако, еще хоть куда, едва ли спутался во всей цитате. Но еще б не помнить столь яркого примера того, как персонажи перебарывают автора. Всегда любил так баловаться, находить в книгах подтверждения тому, что художественная правда побеждает ложную идею. Но что я сейчас о книгах? Словно какой-нибудь римлянин, родившийся поколении в третьем в Галлии, копаюсь в книжных свитках на вилле с обогреваемым мозаиковым полом, а водопровод, между прочим, уже барахлит, вокруг же рубятся на секирах немытые исполины франки. Наш мир не в первый раз оварварился, и вновь не время копаться в поэзии прошлого, надо зорко наблюдать, как вокруг рождается новый эпос».
– В далекие же Вы эмпиреи залетели, месье де Лескюр, – сказал отец Лотар. – Мы уж с минуту Вас наблюдаем.
Он улыбался. Улыбалась София Севазмиу.
Снайпер угнездился хорошо, слишком уж хорошо, чтобы об этом можно было не думать. Благо и времени для размышлений было немеряно, враг не торопился атаковать. Эжен-Оливье видел, как на набережной, через Сену, становится плюнуть некуда от синих мундиров, слышал шум грузовиков.
– Покуда выигрываем время, – сказала Жанна. – Слушай, ты не видал Валери?
– Нет. А тебе не приходит в голову, что мы сейчас последний раз видим дневной Париж?
– Ну, это уж как Божья воля.
– Да я не о том, – досадливо возразил Эжен-Оливье. – Все меняется. Люди из гетто, слава Богу, уходят, но без гетто подполью не жить. Завтра утром мы, если останемся живы, будем в катакомбах. Возможно, и месяц придется сидеть без дневного света, а то и два. Затем мы переместимся в Вандейские леса, но ведь и они начнут тогда теснить крестьян еще больше. Лесные города огромны, еще со времен белых, которые их тоже не сами вырыли. И все-таки они только перевалочный пункт на путях к границам Евроислама.
– Да, – Жанна стиснула маленькие ладони. – Это – исход.
– Чего?
– Ох, ну какой же ты неграмотный!
– Погоди, это что, из Библии?
– Ну да. Исход. Только не просто из плена, а из родной земли.
– Ну, может быть, мы еще вернемся сюда. На танках, – Эжену-Оливье очень хотелось утешить Жанну, и он, похоже, нашел нужные слова. Лицо девушки просветлело.
– На русских танках? – спросила она все же с некоторым сомнением.
– Но ведь Софи Севазмиу – русская, – напомнил Эжен-Оливье.
– Ну, тогда, я думаю, мы с русскими поладим! Если они хоть капельку такие, как Софи. Ладно, не нравится мне, что никто Валери не видал. Побегу, поищу.
Ну, просто свойство Жанны – только что была тут, и уже след простыл. Эжен-Оливье прищурился, пытаясь разглядеть затаившуюся тень на галерее. Прячется, гад, со своей теплой ночной винтовкой. А вот если бы оказаться на крыше, так и не сложно бы с ним справиться. Он смотрит вниз, он никак не ждет нападения. Никак.
Отец Лотар и де Лескюр сидели на скамейке в цветнике, разбитом вдоль Консьежери. Старый букинист перебирал еще более старые четки с белыми фарфоровыми бусинами, между тем как священник просто наблюдал за припрыжкой задиристых парижских воробьев, деливших на дорожке оброненный кусочек булки.
– Я уже начинал тревожиться о том, что в сутках двадцать четыре часа, – де Лескюр, поцеловав крестик, сунул четки в карман. – Помните, сколько вчера было верных на исповедь? А ведь ничего, каким-то образом все поспели исповедаться.
– Все, – взгляд отца Лотара не отрывался от пестрой стайки. – Кроме одного, которому я мало чем могу помочь.
– Да, не можете. Слишком уж стремительно все развернулось, как на старинной видеозаписи, которую пустили в убыстренном режиме. Я понимаю, как Вам тяжко, Лотар. Но быть может, Вы все же расскажете мне о том, что у Вас лежит на душе? Я-то, конечно, не могу отпустить Вам грехов, но быть может, хоть чуть-чуть полегчает?