“…Никогда больше не поздороваюсь с ним за руку, – в приступе неизъяснимой брезгливости клялся себе Артём, разглядывая Василия Петровича в щель меж досок настила. – Он и правда съехал с ума, червивая его башка…”
На своё место вернулся владычка и тихо ел кашку, так долго, словно у него там ни одна ложка была, а тридцать три: даже причмокивал иногда.
– В детстве, помню, – делился Василий Петрович, – начитаюсь Житий, не могу успокоиться. Ночью сброшу с себя одеяло: лежу, мёрзну во славу Божию… пока отец не зайдёт. Сердился на него, что одеялом накрывал. Зато тут – лежи, мёрзни, никто не накроет. А не хочется уже.
Владычка чаще задышал: и не смеялся вроде, а так, поддерживал дыханием рассказ.
– …в юнкерском училище, – продолжал Василий Петрович, – после окончания двухлетнего курса мы устраивали шутейные похороны юнкера. Укладывали его на дверь и несли. Перед гробом шло ряженое духовенство, позади – рыдающая родня… Ах, как нам было весело. Хор пел, свечки дымились и гасли… кадило набивали табаком. Не могли остановиться от счастья, пока не объявлялось вдруг начальство, и тогда, уронив хохочущего покойника, мы разбегались… Как дети, право… Иногда закрою глаза здесь и жду, что зайдёт сейчас дежурный офицер из моего училища… и снова будет смешно, и мы побежим кто куда, прыская со смеху.
Владычка доел свою бесконечную кашку и притих.
– Свобода выбора, которой Всеблагой Господь нас одарил, – дар самый главный, – нашёптывал ему Василий Петрович, – Я всегда про эту свободу знал, она лежала во внутреннем кармане у меня, – он тронул рукой свою грудь, прижимая незримый пакет, – …лежала, как неизменное доказательство права на свободное перемещение по всей жизни. С этим документом я всегда помнил, что от смерти можно спрятаться за кусток, побежать назад… сдаться, наконец, – а она пожалеет, снова отпустит… А здесь чувствую, что пойман, – и душа саднит и трепещет.
“…Взвыл, кат”, – думал Артём: его безудержно, как тошнота, охватило чувство, что это Василий Петрович и убил Афанасьева, и теперь сидит здесь как ни в чём не бывало, роется в чужих подштанниках – а может, он с Афанасьева их и снял?
Это чувство ненависти и брезгливости было стократ сильнее оттого, что Василий Петрович говорил то же самое, что пугался сказать себе Артём.
Тошнота эта его была не только от чужого белья, от трясущейся головы внизу, но и от страха – никогда до сих пор не охватывавшего Артёма так беспощадно.
Владычка шептал в ответ Василию Петровичу слова успокоения, неслышные Артёму. Да он и не хотел их услышать, а лишь следил по дрожанию головы Василия Петровича, как тот внимает – словно ничему не веря. Но вместе с тем было понятно, что Василий Петрович согласен с владычкой во всём, но только никак не может насытиться его словами и желает слушать всё новые и новые доводы о милости, благе, неизбежном спасении.
Быть может, Артёму тоже нужны были доводы, чтоб его покинула эта отвратительная и липкая тошнота. Но только он не хотел, чтоб эти доводы были одинаковы и для него, и для этой трясущейся в непрестанном треморе головы.
Он бы разбил её, как сырое яйцо, – чтоб птицы выклевали этот подлый мозг.
Потому что… потому что: где сейчас Афанасьев? Кто успокоит его?
Афанасьев же больше не сочиняет стихов, не ищет музыки внутри себя.
А как он прекратил их сочинять, как он перестал слышать музыку, что с ним могло стрястись? Неужели в такое молодое тело могла попасть одна пуля, ну, две, три – и оно сразу сломалось? Он что, граммофон? Он что, хуже граммофона? Ему что, нельзя заменить иголку? Поставить новую пластинку, и тогда Афанасьев, пусть и заедая на букве “с”, снова расскажет про святцы, Секирку, стихи, солёные соловецкие сквозняки.
Афанасьев же есть где-то – он не мог пропасть, верно ведь? Наверняка где-то лежит – точно такой же, как час назад, только молчит. Как он себя чувствует? Его уже закидали землёй? И он что, лежит в земле?
…Это было невыносимо.
– …Я когда работал в контрразведке, – сахар во рту держал, успокаивался так… – говорил внизу Василий Петрович.
Артём загнал свою голову в щель между редких досок так, что ему сдавило виски.
– Замолкни, старый бес! – заорал Артём почти в темя Василия Петровича. – Замолкни! Пока я тебя не задушил!
Василий Петрович испуганно поднял взгляд наверх и тут же глаза в глаза встретился с Артёмом. Владычка же никак не мог понять, откуда шум, и в растерянности смотрел то в одну сторону, то в другую.
Артём, приподнявшись на мгновение, сдвинул в стороны доски и снова нагнулся к образовавшемуся прогалу, но только уже не одной головою, а всей грудью и запустив вниз руку, словно собирался там поймать эту гадкую голову за облезлое маленькое ухо.
– Сахар он во рту держал, сластёна… пока людей душил и давил! – выкрикнул он, размахивая рукой у лица отпрянувшего Василия Петровича и только что зубами не лязгая.
– Я ни одного человека… никогда, – скалился и шипел в ответ он.
– Да! – хрипел Артём. – Никого не убил. Только отрезал маленькие куски! А самый большой кусок оставлял другим от своих щедрот! Гадина! Сгинь, гадина!
Понимая, что сверху, глупо размахивая рукой, он никого не достанет, Артём с грохотом перевернулся и скатился вниз.
Василия Петровича на месте уже не было, словно он растворился в церковной полутьме, зато объявился на пути владычка, даже не говорящий ничего, а только тихо отдувающийся, как будто Артём был горящий головнёй.
Артём и сам себя чувствовал схожим образом: он мог бы оттолкнуть владычку, но не стал этого делать – и не в силу почтения к сану, – не было внутри и тени почтения, – а тоже пугаясь, что, если прикоснётся к этому человеку, у того загорится борода, волосы, и что-то нужно будет делать… может быть, даже тушить, чтоб не пахло палёным.
Сделав яростное движенье рукой, означающее: сгиньте! – Артём отвернулся к нарам и вцепился в них так, как если бы собрался разорвать их на части.
– Я же знаю, ты, сам никому не угождая, семьдесят раз по семь прощал всех, – говорил владычка, – и Афанасьева, из-за которого попал в лазарет тогда… и беспутную девку, с которой не согрешил в лазарете… и Василия Петровича, из-за которого здесь теперь… и всех желавших тебя погубить прощал всякий раз… что же ты, Тёмонька, в самый трудный час злобишься? Может, твоя доброта и спасла бы и тебя, и слабых духом приободрила бы?
Артём оглянулся, крайне удивлённый.
– Откуда ты знаешь, – спросил он ошарашенно, – про Афанасьева? Про… всё это?
Владычка искренне удивился – как же: откуда? – говорил весь его вид, – как же я мог этого не знать? Это же написано чёрным по белому, я только прочёл.
“Знает ли он про отца? – испуганно спрашивал себя Артём. – Знает ли он, что я обожал отца? Что считал отца лучшим человеком на земле? А?..”
– Нет никакой доброты, – не дождавшись ответа, сказал Артём сквозь зубы. – Нет. Понял, поп? Я твоя неудача.