– Я слышал, слышал, как тут звучит пианино, – мстительно продолжал Василий Петрович. – Его тоже сослали на Соловки, оно поёт мимо нот. Только глухие люди не способны это услышать!..
Артём пожал плечами – но в темноте не было видно, да и кого тут волновали его жесты.
– Если б прислушались, сразу осознали бы: всё, что вокруг вас, – какофония! Какофония и белибердовы сказки! И варвары, изъясняющиеся на неведомом наречии, решившие обучить нас – нас! – своему убогому языку! Своровали всё – страну, свободу, Бога… Теперь ещё и язык воруют – у меня в голове навалены эти слова, торчат углами… “Проклятьем заклеймённый” – это что? Опера из жизни индейцев? “Диктатура пролетариата” – это как? Может, это блюдо? Из чего его готовят? “Интриги Антанты”, “весна революции”, “светлое будущее”, “тяготы царизма”, “борьба классов” – а это что такое? Названия канонерок? Что за воляпюк? Вы знаете смысл этих ругательств? В качестве чего их можно использовать? На этом языке можно спросить: “Который час?” Или, скажем, раскланяться и сказать: “Доброго вам утра!” За что нас одарили этой уродской речью? “Чрезвычайная комиссия!” – а? Кофейня – знаю. Булочная – знаю. Чайная – знаю. А чрезвычайная – это что? Самая главная чайная? Или это означает, что у нас до сих пор не было никаких дел, а теперь вдруг настали такие важные дела, что – Боже ты мой! Ведь они не просто важные, а чрезвычайно важные! Глаза на лоб лезут от их важности! Всё кругом новое, в кумаче – раньше были кумовья, а теперь сплошные кумачи! Тогда жили-были шерочка с машерочкой – а нынче к ним ещё прилепилась каэрочка… Вашего купеческого сына в финале, надеюсь, расстреляли? Пьеса-то из новых? Про тяготы и эксплуатацию?
– Нет, это старая пьеса.
– Вот! – поднял вверх палец Василий Петрович. – Старая пьеса! Всё вокруг – старая пьеса! В самой старой пьесе было сказано: “Не надо бояться тех, кто убивает тело, но душу убить не сможет, скорее надо бояться тех, кто может и душу, и тело погубить в геенне”. Знаете такого автора, господин товарищ Артём?
Артём повернулся, чтоб уходить, но Василий Петрович поймал его за рукав. Пальцы у него всё-таки были железные.
– Чекист, впервые поднявший над Соловецким монастырём красный флаг, сел сюда как заключённый, – начал шептать ему на ухо; казалось, что он пьяный в хлам, но алкоголем вовсе не пахло. – Вы ничего ещё не поняли, Артём? Их всех сюда же и посадят. И здесь же и зароют. Тут Бог близко. Бог далеко от себя пропащих детей не отпускает. Этот монастырь – не отпускает! Никогда! Бунт в 1666 году был – его подавил Иван Мещеринов, подчинённые ему стрельцы побивали монахов камнями, устроили тут бойню, и трупы потом не хоронили. Так Иван Мещеринов сам вскоре сел сюда же! И грек Арсений, который правил церковные книги – из-за чего, собственно, и взбунтовался монастырь, – он тоже сел! И они сидели все вместе! И жрали из одной поросячьей плошки! И вы так будете сидеть: и Эйхманис твой, – здесь Василий Петрович начал говорить вообще одними губами, – и все его бляди, и ты, глупец, с ними! Этот монастырь – он же с зубами! Ты видел его сторожевые башни? Они же – каменные клыки! Он передавит всех, кто возомнил о себе!
– Василий Петрович, – очень внятно сказал Артём, – отпустите мою руку. Или я вас ударю.
– Да, конечно, – согласился Василий Петрович и очень мягко отпустил руку. – Безусловно ударите. Я вам напоследок вынужден передать: Мезерницкий просил вас более не навещать его.
– В чём дело? – не понял Артём.
– Вы же приближённый Эйхманиса, да? И гордитесь этим. И все мы рады за вас. Мне уже рассказали, в каком окружении вы сидели только что в театре. А ещё, говорят, вы далеко за полночь вдвоём с Эйхманисом пьёте водку и обсуждаете огромные вопросы. Это очаровательно… В молодые ещё годы – подобный успех, о!.. Но такие люди в нашем кругу – неуместны.
– Да что за… – почти прокричал Артём, но махнул рукой и в ярости почти побежал вниз.
– Неуместны! – крикнул ему Василий Петрович вслед.
“Что за херня! – лихорадочно бубнил Артём, громыхая по ступеням, – Фарисеи! Фарисеи и безмозглые дураки! Мезерницкий сам играет в духовом оркестре! Шлабуковский – в театре! А Граков – в газете… Я же, дери за ногу, предупредил их про Гракова – и мне теперь заказан сюда вход? Мне! За то, что я два раза рыл для Эйхманиса землю и один раз сидел в театре среди сволочи из ИСО? Да пошли они все к растакой матери! Знать я их не хочу! И этого старого болвана тоже! Пусть он собирает свои ягоды, пока не околеет…”
Артём даже остановился, едва превозмогая желание вбежать наверх и оттаскать Василия Петровича за его старые уши в синих прожилках, взять его за шиворот и бить носом в ссаный кошачий угол.
…Надо было на работу, на работу – там можно успокоиться, а здесь больше нечего делать, вообще можно теперь не возвращаться сюда.
Артём бегом добежал до поста, сунул красноармейцу пропуск и перетаптывался в бешеном нетерпении, пока тот пытался уловить на листок фонарный свет.
– Может, мне вслух прочитать? – спросил Артём сдавленным от злобы голосом.
– Бабе своей будешь вслух уроки давать, – сказал красноармеец и безо всякого почтения поинтересовался: – Ты где спал, тюлень?
Артём сморгнул, немного помолчал и глупо спросил:
– К…то?
Красноармеец свернул его пропуск вчетверо, положил в карман и громко харкнул в сторону.
– Выход за пределы уже запрещён. Ты опоздал на два часа. С минутами. В следственный корпус твою бумагу отнесу завтра с утра. Будешь им всё объяснять. А пока пошёл в свою роту отсюда и доложи командиру о том, что я тебе тут сказал. Пусть он сам думает. Потому что за невыход на работу тебе всё едино карцер.
Артём сжал зубы и пошёл назад в свой корпус.
Если б разжал зубы на миг – завыл бы.
* * *
Ему несколько раз за ночь виделся один и тот же полубред: как он отправляется к Гале, подробно рассказывает ей о самоуправстве красноармейцев, она берёт наган, вместе они спешат к воротам, и – бах! бах! – всё в дыму, красноармеец на земле, Артём подбирает его винтовку. Второй из наряда, сняв с головы будёновку и прижимая её к груди, падает на колени.
Артём так не хотел отпускать эти им самим надуманные виденья, что зубами вцепился в покрывало: очнулся с этой дерюгой во рту, с трудным похмельем – вроде бы и не от вчерашнего вина, хотя, может быть, и от него тоже.
Ещё было утро – и сразу же, едва открыл глаза, взвыл гудок электростанции. Теперь, оказывается, подъём был не в пять, а в шесть и будили уже не колоколом.
С мутным сердцем и тошнотой Артём начал одеваться, но потом вдруг остановился.
“А зачем я? – спросил себя. – Куда? Чтоб на меня орал начальник роты? Да кто он такой? Я вообще должен быть в Йодпроме, чего мне делать на построении? Как все разойдутся – пойду к Гале, и пусть она вернёт мне пропуск… Всего-то! А какой ад был в голове ночью! Ничего ж не случилось!”
В коридоре суетились с завтраком, пахло едой; Артём ногой выдвинул ящик из-под своей лежанки, отломил хлеба, стал есть – без всего… Потом подумал, поискал соль – посолил, получилось совсем хорошо.