Странно: рассудок ведь осознал сделанный шаг в иной мир, к иной жизни и смерти, – а до нутра, радующегося пище и кричащего от боли, мутно и плотски тяготеющего над рассудком, так ничего не дошло. Ни нового страха, ни обещаний нового будущего.
Хасан усмехнулся себе. Странно было бы как раз обратное, – если бы пара слов перед одетыми в белое истуканами что-то изменила внутри. Теперь эти люди, не имеющие в голове ничего, кроме чужих заученных правил, будут говорить ему: «Брат». Ближе и теплей они от этого не станут. А ведь они, должно быть, на самом деле считают его своим братом, делящим смертельную опасность, хлеб и кров.
В дверь постучали. Хасан отложил свиток, встал. Крикнул: «Входи, Абу Наджм, не заперто!»
– Салям, брат, – сказал, усмехаясь, Абу Наджм, шагая за порог. В руках он держал здоровенный короб, откуда пахло так, что Хасана чуть не скрючило от внезапной судороги в животе.
– Праздновать надо! Ты чего, принял клятву и опять за книги? Совсем высохнешь! Станешь как палка коновязная. О, ты только посмотри, – и снял крышку с короба. – Ну-ка, стели дастархан!
Хасан кинулся к сундуку, вынул коврик, расстелил торопливо. А шорник уже расставлял миски, разворачивал тряпицы.
– Ешь теперь, ешь! Вот, пилав какой. Ара сделала, ну что за баба сварливая. Как делала, так за три дома слышали. Как соли ей под хвост насыпали. Зато каков пилав, а?
– Да, вкусно, – согласился Хасан.
– Давай машта налью. Свежий, совсем свежий.
– А ты сам-то чего не ешь. Ведь сколько всего принес! Ешь, празднуй со мной, – предложил Хасан.
– Я ем, ем, – сказал шорник, отвернувшись вдруг. – Что ж я, тебя одного оставлю?
– Нет, ты не оставишь меня, конечно, Абу Наджм, – Хасан взял его за руку, заглянул в глаза. – Брат мой, настоящий брат, я тебя выбрал сам, брат мой по духу и первый настоящий учитель, – на твоих глазах слезы. Почему?
Шорник сглотнул.
– Потому что… потому что ты скоро уйдешь от меня, Хасан. Я знаю. Это уже решено. Тебя … отправят. Учиться, становиться проповедником, даи. Я за три года к тебе в самом деле, как к брату… Я…
– Не нужно, брат, – Хасан погладил его ладонь, широкую, испещренную шрамами, смуглую. – Я понимаю тебя. Даже если я и уйду, то вернусь. Обязательно. Если где-нибудь и есть место моей судьбы – то оно здесь, на этих рыжих холмах. Где я еще смогу жить?
Абу Наджм улыбнулся счастливо. Разломил лепешку.
Когда оба наелись и напились чаю, разогретого Хасаном в медном чайничке на очаге, Абу Наджм сказал: «Раис Музаффар приказал тебе явиться к нему. Завтра же».
Раис Музаффар, человек почтенный, богатый, уважаемый от аль-Джазиры до Хинда, правовед и знаток Корана, большую часть времени, не занятого эмирской службой, проводил в усадьбе на холме за цитаделью. Небольшой дом, примостившийся у самой вершины, утопал в зелени. Говорили, что под вершиной бьет родник, который отыскал сам хитроумный раис, и высвободил из-под камня только после того, как отец нынешнего эмира подарил раису холм и старый дом на нем. За что подарил – сплетни умалчивали. Но, зная раиса, можно было предположить: за новый налог или очередной способ класть меньше серебра в монеты, не портя вида и веса. Прогадал старый скупердяй, отдавая пронырливому слуге зряшную землю: холм с родником стоил вдесятеро дороже, а слуга за пару лет устроил там сад почище эмирского. Но раис того стоил. Новый эмир и шагу без его слова не ступал – и потому успешно лавировал в бурлящем потоке дрязг и свар между варварами-сельджуками, новыми хозяевами Ирана, Маверранахра и Сирии.
Конечно, расчетливый раис имел дом и в цитадели, как же без него в смутное время? Но жил в своем саду, – медленный, хитрый, мяконький, как первый хлопковый пух, неприметный человек, обманчиво вялый – но цепче и хватче любой колючки. Ар-Раззак всякий раз, поминая его, стискивал пухлые кулаки, визгливо призывал на его голову всех дэвов и клялся, что, если бы не это исчадие всех бесов жадности, уже давно купил бы пол-Рея и весь Кум на придачу.
Хасана встретил у ворот слуга – седоватый дейлемит с лицом, будто выбитым из песчаника. Двигался он как усталый бык – поворотисто, вальяжно, будто к телу его цеплялись невидимые тяжелые тюки, и нельзя было задеть ими ничего вокруг. От глаза через скулу его шел недлинный, но глубокий, как рытвина от тележного колеса, шрам. Хасану сразу вспомнился Мумин с его тяжелой, разлапистой походкой. Раис хорошо заботился о своей безопасности, вне всякого сомнения.
На холм поднимались по дорожке, усаженной тутовыми деревьями. Кричали птицы, сварливо ссорились в листве. На солнцепеке перед аркой входа лежала пара огромных ленивых котов, будто мрачные каменные звери перед могилами нечестивых царей за ал-Кахирой. Хасан поначалу подумал, они спят. Но вдруг заметил, что твари подглядывают за ним из-под полуприкрытых век, чуть поблескивая влажной роговицей. Вдруг один потянулся, зевнул, открыв розовую пасть. Хрипло мурлыкнул и посмотрел на гостя, уже не таясь. Блеснул презрительно золотистыми, недоброй красоты глазами. Хасан вздрогнул.
– Пойдем, – позвал дейлемит и потянул его за рукав.
На улицах раис никогда не показывался пешком – только в носилках или на коне, великолепном тюркском аргамаке. Это правильно, к пешим нет почтения. Почти никакой человек, сколь бы величаво он ни смотрелся на коне, не сумеет столь же достойно выглядеть, шаркая ногами в пыли. Но раис, наверное, смотрелся бы так же. Даже при взгляде вблизи ощущение возвышенности, бесконечного превосходства над всеми ничуть не умалялось. Величавые движения, добрая, чуть снисходительная усмешка, проницательный, все подмечающий взгляд, белоснежные, арабской белизны одежды. Хасан вдруг подумал: а ведь он вовсе не велик ростом. И годы его невелики: если приглядеться к коже, к бороде – дашь едва за сорок. А на первый взгляд глубокий старик, мудрый, спокойный, медленный от тяжести лет.
– Салям, – сказал раис, усмехаясь.
– Салям, – отозвался Хасан, кланяясь.
– Садись, – раис кивнул на рассыпанные по ковру подушечки. – Будь как дома. Как тебе мои звери?
– Они восхитительны, господин мой.
– По ночам они приходят хранить мой сон. Ложатся у моей постели. Когда приходит ветер с гор, они греют меня. Никакая женщина не сравнится с ними. Женское тепло влажное, оно забирает силы. Кошачье – сухое, ясное, как полдневное пламя. В их шерсть уходят тревоги. Хотел бы ты таких же?
Хасан подумал: «Как быстро раис начал атаковать, даже не потрудившись обменяться любезностями».
– Мой господин, моя постель слишком скудна для них.
– Нищее ложе молодого книгочея, – раис усмехнулся. – Но ведь твой отец, если не ошибаюсь, владеет кузнями и шерстовальнями в Куме? Караван-сараями и полями? А почтенный ар-Раззак так и нахваливает всем, какой у него секретарь. Ученый и скромный. И твердый в вере. Скажи мне, юноша: может, ты веришь людям Огня? Для них коты – твари ночи, нечистые, противные, крадущие души. Может, тебе кажется, что их вера – здрава?