На первой же стоянке, сидя у костра, пятеро русичей делились впечатлениями между собой.
– Не пойму, зачем рыцари тащат за собой эту орду оборванцев, да еще с детками малыми, коль нам сечи с сарацинами предстоят, – недоумевал Худион. – Проку от этих толп в сражении не будет никакого, обуза только.
– Вот и скажи об этом королю Конраду, – проворчал Фома, вороша палкой уголья костра.
– Я слышал, лет за пятьдесят до нашего похода был еще один крестовый поход, так тогда всю бедноту, шедшую отдельно от рыцарского войска, безбожные сельджуки истребили за один день, – вставил Костя. – С той поры папа римский повелел рыцарям оберегать бедных людей по пути в Иерусалим.
– А я слышал, что папе римскому просто-напросто наплевать на всю эту голытьбу, – снова проворчал Фома и плюнул в костер. – Папа римский печется лишь о тех, кто может держать меч в руках, кто знатен и богат.
– Намучаемся мы в дороге с этими толпами крестьян! – покачал головой Худион, будто не слыша ворчаний Фомы. – Ох и намучаемся!
– Эти люди тоже крестоносцы, у них у всех на одежде нашиты красные кресты, – заметил Потаня. – Нельзя негодовать на людей, решившихся на святое дело.
– Кресты на одежду нашили, а ествы в дорогу не припасли, – сердито усмехнулся Фома. – Эх, горе-крестоносцы! Нам до Святой земли еще топать и топать, а крестьяне, что в хвосте плетутся, говорят, уже последние сухари догрызают. Эдак они все в пути передохнут и без сельджукских стрел!
– Будто у нас припасов навалом, – мрачно сказал Домаш.
После этой реплики у костра повисла тишина, поскольку добавить к сказанному было нечего.
Из-под стоящей неподалеку повозки доносился храп, там спали вповалку русские ратники. За повозкой белели в темноте две палатки. Из одной был слышен натужный кашель деда Пахома, из другой – девичий голос, что-то недовольно говоривший по-гречески.
– Совсем сдал Пахом, – вздохнул Худион. – Кашель его душит, а тут еще пыль и жара. Даже не верится, что конец сентября стоит.
– Говорят, в Палестине еще жарче, – обронил Костя, – воды там мало, а кругом песок да камень.
– Хороша святая землица, нечего сказать! – язвительно проговорил Фома.
У него в этот вечер было плохое настроение.
Девичий голос в палатке ненадолго смолк, потом зазвучал опять с той же раздраженной интонацией.
– Ох и намучается Василий со своей гречанкой! – промолвил Домаш, борясь с зевотой. – Телом Доминика хороша, однако нрав у нее, похоже, скверный.
– Не хвали жену телом, а хвали делом, – бросил Фома.
– Анфиска видели, какая смурная ходит, – понизив голос, произнес Костя. – Ревнует она Василия к жене его.
– Доминика поистине Богом Василию ниспослана, ибо она спасла его от смерти, – тихо проговорил Потаня. – А нрав… У какой женщины он хорош?
И вновь у костра водворилось молчание, лишь шумно зевал Домаш и потрескивало пламя.
От соседних костров, мерцающих в ночи, тоже доносились голоса. Тут и там звучала непривычная русскому уху немецкая речь.
Постепенно лагерь затихал, погружаясь в сон. Гасли один за другим костры.
С рассветом крестоносное войско было уже в пути, стремясь поскорее достичь Никеи.
Город открылся взорам крестоносцев после полудня.
Сверкала на солнце голубая гладь широкого Асканского озера, на берегу которого раскинулись белокаменные кварталы Никеи. За этот город когда-то шла долгая борьба между ромеями и сельджуками, покуда ромеи с помощью крестоносцев первой волны не захватили Никею в свои руки. Теперь в Никее находился сильный греческий гарнизон.
Дальше к юго-востоку простирались владения иконийского султана. Это был не самый сильный из сельджукских правителей, но, бесспорно, самый воинственный. Не проходило года, чтобы сельджуки не грабили приграничные земли Византии.
Военачальник ромейского гарнизона не впустил крестоносцев в Никею, ссылаясь на приказ императора Мануила. Войску Конрада пришлось расположиться станом на берегу озера, неподалеку от городских стен.
Через своего посла Конрад потребовал у никейских архонтов съестных припасов на три дня для своего войска, пригрозив в случае отказа предпринять штурм города. Греки предпочли предоставить крестоносцам продовольствие, чтобы не доводить дело до вооруженного столкновения. Съестные припасы были выданы ромеями и толпам крестьян.
Здесь, на обласканной солнцем земле, русичи впервые увидели дерево смоковницу.
– Глядите, – говорил им проповедник Бернар Клервосский, – листьями этого дерева укрывали свою наготу самые первые из людей – Адам и Ева, – вкусив запретного плода с древа познания. После чего Господь изгнал их из рая.
– Правда ли, святой отец, что рай земной начинается там, где течет река Иордан? – обратился к проповеднику любознательный Потаня.
– Правда, сын мой, – не задумываясь ответил аббат, – ибо та земля взрастила Сына Божия, а в реке Иордан Иоанн Креститель окрестил Иисуса, предсказав ему стать Спасителем мира.
– Не лгут ли греки, святой отец, говоря, будто в Святой земле текут молочные реки с кисельными берегами? – задал вопрос Фома.
Проповедник, по своей натуре человек пылкий и подвижный, живо повернулся к Фоме и опять же без заминки ответил:
– Греки самый лживый народ на свете, сын мой, но в данном случае они тебя не обманули. В Святой земле действительно текут молочные реки.
Когда Потаня перевел это Фоме с французского, у того глаза сделались большими от удивления, словно он воочию увидел такую реку.
– И что же, из молочной реки можно запросто напиться? – воскликнул Фома.
– Как из всякой другой, – ответил проповедник.
Бернар Клервосский, как глава монашеского ордена цистерцианцев и влиятельный бургундский аббат, всю свою жизнь боролся с ересями. В какой-то мере он считал ересью и православие. И теперь, видя перед собой русичей, аббат пытался исподволь обратить их в свою веру, хитро играя на доверчивости и наивности своих слушателей. Так взрослые завладевают вниманием детей, рассказывая им небылицы, выдаваемые за действительность.
Прогулка по окрестностям Асканского озера от стана крестоносцев до селения Ксеригордон получилась долгой, но увлекательной.
Словоохотливый аббат рассказывал русичам о сотворении мира, о мучениях Христа и вознесении его на небо, смешивая все это с древней историей и евангельскими притчами. У проповедника была располагающая к нему манера общения. Он мог запросто положить руку на плечо любому из своих слушателей, повествуя о чем-то, часто обращался к кому-нибудь из русичей, словно желая убедить в своей правоте именно этого человека.
Длинное лошадиное лицо аббата было покрыто сетью морщин, разбегавшихся от уголков глаз по вискам и щекам. На его высоком лбу постоянно блестели бисеринки пота от жары и затраченных при ходьбе усилий. Словно какой-то неутомимый дух жил в этом человеке, отрицающем покой и уединенность, которые, казалось бы, более присущи именно священникам.