— Дело не в том, — ответил с безмятежной улыбкой Добросвет, — был ли он у меня. Дело в том, что он должен появиться у тебя, причем в поставленные руководством сроки.
— А зачем нам это?
— Семен, — сказал Добросвет, — ты должен убедить Буша в том, что ты Бог. А Буш ведь совсем не дурак. Как ты собираешься это сделать, если не сможешь войти в образ?
— В какой образ?
— Вот это нам и предстоит выяснить.
И он положил ладонь на серый бок цистерны.
Занятия проходили, как выразился Добросвет, «по классической схеме», хотя я не очень понимал, какой смысл он вкладывает в эти слова.
Сначала он лично давал мне выпить стаканчик кваса с растворенными в нем «усилителями осознанности», как он их называл. Надо сказать, что я терпеть не мог кваса и все время просил заменить его каким-нибудь сладким софт-дринком, но Добросвет отказывался, говоря, что квас дает самый лучший метаболический эффект. Я не верил ему, предполагая, что дело здесь в языческом суеверии, но поделать ничего не мог. Насколько я понимал, у его квасной психоделии не было постоянной рецептуры, и он все время экспериментировал, но одним из рабочих ингредиентов было вещество ЛСД-25, которое, по его словам, почти не оказывало на меня эффекта.
Сразу хочу сделать замечание для любителей психотропов — не пробуйте повторить ни один из этих опытов! У вас ничего не выйдет, потому что занимавшиеся мной специалисты имели доступ к секретным веществам, доступным только фармакологам спецслужб, и вам никогда не удастся воссоздать ту формулу, которая приводила к описанным ниже результатам. Вы только нанесете невосполнимый ущерб своей психике и здоровью — как это и произошло в конце концов со мной.
С отвращением проглотив квас, я затыкал уши резиновыми пробками, залезал в цистерну, закрывал за собой люк, поворачивался спиной вперед и осторожно ложился в нагретую до температуры тела воду. Вода была так густо напитана солью, что я плавал в ней, как поплавок — и через несколько минут совсем переставал ее замечать.
В темной и чуть душной камере не было никакой разницы, закрыты глаза или открыты, потому что видели они одно и то же — густопсовую черноту. Вскоре я совсем переставал чувствовать свое тело и вспоминал о нем только тогда, когда оно, медленно дрейфуя, натыкалось на один из бортов. Но постепенно прекращались и эти редкие толчки, и вокруг не оставалось ничего, кроме предвечной тьмы. В общем, все становилось точь-в-точь как до сотворения Земли — вот только Дух Божий не носился над водою.
Именно это Добросвет и собирался поправить.
Я привыкал к происходящему постепенно, и не стану утомлять читателя подробным описанием своих переживаний. Бывали у меня и кошмары, когда мне приходилось жать на кнопку «тревога» (после этого меня быстро вытаскивали наружу и давали пить крепкий чай), были периоды, когда я попросту засыпал, и тогда меня будили легким стуком по цистерне.
Случались и такие сеансы, когда не происходило вообще ничего — словно я был не психонавтом, лежащим в камере сенсорной депривации, а килькой в томате, достигшей абсолютного единства с мирозданием и не думающей теперь ни о чем.
Но к концу третьей недели мои ежедневные сессии (каждая из которых длилась около трех часов) стали весьма походить друг на друга.
Сначала я проваливался в свои обычные мысли — причем так глубоко, что совершенно забывал, где нахожусь и зачем. Я мог вспоминать об Одессе моего детства, сводить мысленные счеты с какой-нибудь гадиной с курсов «Intermediate Advanced» или тоскливо прикидывать, что меня, наверно, в конце концов убьют — ведь не могут же эти гниды отпустить человека, которому они столько успели рассказать.
Но примерно через полчаса (или час — точное время зависело от состава) начинал действовать квасок Добросвета и картина менялась.
Давление мыслей слабело, словно им становилось все труднее догонять меня на своих кривых черных ножках. Потом они пропадали совсем, и выяснялось, что я не Семен Левитан, про которого я знаю все, а некое безымянное присутствие, пронизанное вспышками редких и очень красивых огоньков. И про это безымянное присутствие я не знал ничего, потому что про него нечего было знать в принципе. В нем можно было только пребывать, а стоило начать о нем думать, и его полностью заслоняли мысли. Тогда там, где оно мерцало миг назад, вновь возникал постылый думатель и знатель.
Но времени на анализ этих переживаний у меня не оставалось — как только квасок входил в полную силу, оживал мой радиозуб.
Когда вмонтированный в меня голос Родины заговорил в первый раз, я чуть не захлебнулся от испуга. Зуб молчал все время после первой беседы со Шмыгой, и никто не предупредил меня, что его собираются использовать.
И вдруг моя сокровеннейшая глубина заговорила звучным женским голосом:
— Согласно Бердяеву, к Богу неприменима низменная человеческая категория господства. Бог не господин и не господствует. Богу не присуща никакая власть, Ему не свойственна воля к могуществу, Он не требует рабского поклонения невольника. Бог есть свобода, Он есть освободитель, а не господин. Бог дает чувство свободы, а не подчиненности…
И так далее.
Видящий эти слова на бумаге вряд ли поймет, что происходило в темной камере, где они действовали совсем иначе, чем обычная человеческая речь. Они как бы прорезали мое сознание насквозь, полностью заполняя его своим значением, и становились единственной и окончательной реальностью на то время, пока звучали.
Все дело было в квасе Добросвета. Он постоянно экспериментировал с составом, и эффект был то слабее, то сильнее — но каждый раз мне приходилось осознавать взрывающиеся в моем мозгу смыслы с какой-то загробной необратимостью. Я проваливался в прочерченную ими борозду, чтобы мучительно умереть в ней зерном, которому еще предстояло взойти. Всякий раз это была агония, потому что спрятаться от звучащих в моем черепе голосов во влажной черноте было совершенно некуда — и я становился добычей любого настигавшего меня шепота.
Добросвет со Шмыгой организовали мой тренинг со свойственным их ведомству цинизмом. Они приглашали в центр подготовки самых разных людей, сажали их перед микрофоном, якобы для участия в радиопередаче, и просили поделиться сокровенным — сказать что-нибудь о Боге. Обычно от каждого ждали пятнадцати-двадцати минут эфира.
Если перед микрофоном оказывался священник, чаще всего он читал священные тексты своей конфессии. Артист декламировал какой-нибудь посвященный Всевышнему художественный отрывок, обычно стихи. Философ уходил в малопонятные мне метафизические дебри.
Видимо, все эти люди полагали, что служат хорошему делу, а сказанное ими дойдет до зевающих оперативников по какой-нибудь внутренней фээсбешной радиосети и сделает их чуть человечнее и добрее. Они и представить не могли, что их слова принудительно трансформируются в психическую реальность в мозгу подвешенного в черной вечности человека, полностью лишенного обычного иммунитета к чужой речи.