— Он хочет! Да ты и был счастлив, наверное. Но нельзя быть счастливым вечно. От этого тупеют, обращаются в улыбчивых идиотов, блаженно пускающих розовые слюни. Разуму требуются встряски! Художник способен творить лишь в несчастье. Когда ему хорошо, он годится лишь на то, чтобы расписывать спальни пузатыми амурчиками. А ты — эгоист!
Последние слова Стеллан произносит с ожесточением, отчего мне становится совсем мерзко, и я снова отворачиваюсь, прижимаюсь щекой к холодному окошку. Гравитр забирает в облака, никто им не управляет. Машина сама выбирает себе некий скрытый для чужого глаза путь. Куда мы летим? Зачем? Не все ли равно…
— Конечно, эгоист, — ворчит Стеллан, будто спорит сам с собой. Любовь есть любовь, я в этом кое-что смыслю. Терять женщину всегда больно, это ты правильно говоришь и правильно ощущаешь. Только боль свою ты упустил из-под контроля настолько, что сдуру захотел усмирить ее ценой собственной жизни. А то, что твоя паршивая жизнь нужна не только тебе, подлейшим образом забыл. Может быть, ты сирота?
— Нет, у меня мама, брат…
— И каково же было бы им потерять тебя?!
Мне хочется завыть от тоски. Я больше не могу сидеть в этой ярко освещенной кабине, в мягком кресле и слушать душеспасительные нотации. Я никого сейчас не могу ни видеть ни слышать.
— Отпустите меня. Домой, собрать вещи. Завтра я улетаю.
— В шахту, вниз головой?
— Нет. Честное слово…
— Сумерки, — говорит Стеллан со вздохом. — Самое ненавистное время для медиков. Таким козерогам, как ты, оно кажется безысходным, беспросветным. И вы преступаете все свои клятвы и честные слова. И ни за что не хотите дождаться утра.
— Вы так и будете стеречь меня до завтра?
— Было бы славно… Но что толку? Спать ты все равно не сможешь. Предпочтешь сидеть в уголке, таращить полные слез глаза на портрет утраченной возлюбленной и тихонько скулить. А потом побросаешь в сумку какое-нибудь никчемное барахло, сотрешь с лица тень переживаний и поднимешься на орбиту. И первый же эскулап, лишь покосившись на твою ментограмму, спихнет тебя обратно на Землю.
— Что же мне делать? — я задаю этот вопрос с понятной тревогой, и эта тревога на краткий миг остротой своей заглушает кипящую внутри меня боль.
— Я хочу познакомить тебя с одним моим другом.
— А если этого не захочу я?
— Я тебя свяжу, — спокойно заявляет Стеллан, и приходится поверить, что так и будет. И ни сила моя, ни ловкость, ни познания в области единоборств этому не помешают. — Доставлю к нему в оригинальной упаковке.
Внезапно выясняется, что мы уже не летим. Стеллан толкает дверцу и выскакивает из кабины первым. Недовольно озираясь, я высовываюсь следом, и он тут же плотно смыкает пальцы на моем запястье. Такое ощущение, что на меня надевают кандалы.
— Вы что?! Я не сбегу…
— Попробовал бы! Но без моей поддержки ты просто заблудишься.
Мы идем через небольшой дворик с пустыми скамейками из белого камня вокруг странной скульптуры, отлитой, как мне почудилось, из смолы — жирно блестящей и даже не утратившей до конца вязкости. Должно быть, скамейки специально для того, чтобы подолгу любоваться этим монстром… Ныряем под узкую стрельчатую арку. И попадаем в царство готики. Нелепым кособоким домишкам, что лепятся друг к дружке, никак не меньше тысячи лет. Они опоясывают сплошной стеной просторную лужайку, из самого центра которой нервно фонтанирует гейзер. В воздухе пахнет серой. Сквозь подошвы сандалий от земли проникает тепло. На почтительном расстоянии от гейзера, прямо на травке лежат люди. Не то спят, не то кейфуют.
— Преддверие ада, — восторженным шепотом говорит Стеллан. — Правда, похоже?
— Грешники такими не бывают, — отвечаю я. Мне уже не так противно его соседство.
— Ты очень любил ее?
— Очень, — хмурюсь я. — Почему — любил? И сейчас люблю.
— Вы все влюбляетесь наповал. Насмерть! Вам бы поберечься, не пережигать себя, жизнь-то длинная… И жаль вас, и завидно вам. Кстати, не строил ли ты фантастических планов вновь добиться ее взаимности?
— Нет. Еще не успел… А разве есть надежда?
— Молодец, — смеется Стеллан. — Хвала тебе. Здравый смысл тебе не чужд. Как правило, надежды нет. Потеря невозвратима. Но я был бы лжецом, утверждая, что прецеденты неизвестны. Кое-кто ухитрялся дважды войти в одну реку. Правда, союз двух сердец расстраивался снова. Такое случалось обычно с очень легкомысленными особами. Можно ли назвать это любовью? Так, игра в большие чувства, передержанный флирт. У тебя все иначе. У тебя по-настоящему. Ничего, мы это вылечим.
— От любви не лечат, — заявляю я упрямо.
— Лечат. От всего лечат — и от любви, и от ненависти. Память, эмоции — все поддается регулированию. Можно слегка приглушить. Можно стереть напрочь. По желанию, разумеется.
До меня вдруг доходит, куда же клонил этот гном.
— Я не хочу!
— Мы же с тобой обсудили альтернативу, — удивляется он. — Либо лететь в Галактику, жить полнокровно и полезно, либо киснуть дома в окружении пустых грез.
— Наверное, со своими грезами я бы мог управиться и сам.
— Видели уже, как ты мог…
Мы упираемся в глухую стену, кое-где поросшую седым от старости мохом.
— Харон, друг мой, — нежным голоском взывает в пространство Стеллан. — Дома ли вы? — Он косит на меня лукавым глазом и негромко добавляет: Конечно, дома, где же ему быть, он отсюда ни ногой.
«Как Шилохвост», — неожиданно вспоминаю я, и снова накатывает волна приутихшей было тоски.
Вместо ответа часть древней каменной кладки колеблется, словно отражение в воде, и растворяется, открывая темную щель, ничем не напоминающую вход в цивилизованное жилище. Однако Стеллан, ни на миг не выпуская моего рукава, ныряет туда первым. И я, вынужденно пригибаясь, следую за ним.
Мы попадаем внутрь слабо освещенного и потому лишенного каких-либо реальных очертаний помещения. Единственный источник света — вытянутое, как наконечник стрелы, узкое окошко с цветным витражом. Витраж изображает змееголового и змееязыкого дракона.
— Харон, — умильно окликает Стеллан, озираясь, — не затруднит ли вас возжечь лампады?
И снова молчание в ответ. Но на стенах оживают розовые теплые огни. Бесформенное, безобъемное помещение оборачивается довольно тесной комнатушкой с несуразно высоким потолком. И без намека на уют. На полу небрежно валяется белая в черных пятнах шкура, очень старая, вытоптанная и явно неестественного происхождения. Под окном стоит громоздкий, во весь простенок, стол на ножках в виде беснующихся демонов. К нему придвинуто дубовое кресло, черное от старости, с твердой высокой спинкой. По столу небрежно разбросаны свитки пергамента и тщательно заточенные гусиные перья. В углу, в нише устроено низкое и на вид очень жесткое ложе, на котором, вольготно разметав конечности, пребывает хозяин кельи.