Но так, стоя у стены, у нас ничего не получалось.
– Давай ляжем, – шепнула она и, подогнув колени, увлекла меня на себя.
– Простудишься, – сказал я, наблюдая, как лихорадочно сбрасывает она все свои одежки.
– Ну и пусть, – услышал я ответ, и брюки мои поползли книзу под ее руками, а сам я оказался в ее крепких объятиях. – Боже мой, – простонала она, сжимая и разжимая нижние губы и ощупывая мои яйца, пока я не спеша вламывался в нее, – Боже мой, Боже ты мой! Давай еще! Вот так, вот так!
А потом она стонала, вопила, визжала от удовольствия.
Мне не хотелось прямо тут же спрыгнуть с нее, схватить свою одежду в охапку и к выходу. Вот я и продолжал лежать на ней, и шомпол мой, все такой же крепкий и несгибаемый, оставался внутри. А внутри она была словно созревший плод, и мякоть его, казалось, дышала. Вскоре я ощутил как бы прикосновение двух трепещущих маленьких флажков; словно покачивался широко раскрытый цветок и его лепестки касались меня, дразня и лаская. Движения не были упорядоченными, но никаких конвульсий и резкости не было, скорее это напоминало подрагивание шелкового полотнища флага под легким бризом.
И вдруг она взяла контроль над этим: стенки ее влагалища начали ритмически то сходиться, то расходиться, словно чья-то невидимая рука мяла и выжимала лимон.
Лежа совершенно неподвижно, я полностью отдавался этим манипуляциям («Скорей, скорей!» – говорил Керли, но теперь я отчетливо слышал его слова, что Мона жива.) Я всегда мог схватить такси, пятью минутами раньше или позже – не имеет значения. Никто же не заподозрит, что я опоздал по такой причине.
(Получайте удовольствие, джентльмены, пока можно. Получайте удовольствие!)
Она знала теперь, что я не убегу. Она знала, что может тянуть эту волынку, сколько ей захочется, особенно вот так, тишком, совокупляясь не всем своим существом, а только внутренностью и ни о чем не думая.
А я припал к ее рту и начал работать языком. Я совсем забыл, что и она умела выделывать языком всякие выкрутасы. Она, бывало, засовывала язык мне в глотку так далеко, что я мог вполне проглотить его, а потом вытягивала его обратно и мучительно сладко принималась ходить по деснам. Когда я пробовал вытащить из нее член, чтобы он немного глотнул свежего воздуха, она сразу же с жадностью хватала его, вталкивала обратно и так подавалась ему навстречу, что он касался самого дна. А теперь я вытащил его не до конца, я оставил его у самого входа в пещеру, и он тыкался туда и сюда, словно пес, что-то вынюхивающий своим мокрым носом. Эта пустяковина оказалась для нее сильнодействующим средством: она стала кончать. Это был затяжной оргазм, высшего класса, прямо-таки пятизвездный оргазм. А я с полным хладнокровием, пока ее сотрясали спазмы, крутился в ней как черт: вверх, вниз, вправо, влево, туда и обратно, и снова туда, нырял, выныривал, наступал, отступал, отлично зная, что кончу не раньше чем выполню всю программу.
И тут с ней случилось такое, чего прежде никогда не бывало: она самозабвенно дергалась подо мной, впивалась мне в губы, в мочки ушей, повторяя как испорченная пластинка: «Давай, вот так, давай, вот так». И – непрерывно, оргазм за оргазмом, – поддавая навстречу мне задом, вскидывая ноги, смыкая их у меня за спиной, стонала, вопила, визжала как поросенок и вдруг, вконец измочаленная, взмолилась: «Кончай, кончай, я же с ума сойду… »
Неподвижная, задохнувшаяся, взмокшая, обессиленная, лежала она овсяным кулем, а я медленно и вдумчиво утрамбовывал ее своим колом, и лишь когда полностью насладился и сочным филе, и замечательным гарниром, и соусом, и всеми приправами, ударил в нее такой струей, что всю ее передернуло, как от электрического разряда.
Сидя в метро, я готовился к предстоящему испытанию. Так или иначе я знал, что Моне не грозит никакая опасность. Честно говоря, звонок Керли меня не особенно встревожил. Я ожидал чего-нибудь эдакого уже давно. Женщина не может долго притворяться равнодушной к тому, что ее будущее под угрозой. Тем более если она ощущает себя виноватой. И хотя я не сомневался, что Мона попробует выкинуть что-нибудь отчаянное, я так же хорошо понимал, что инстинкт удержит ее от слишком решительного шага. Больше всего я боялся, как бы она не наделала глупостей на работе. Так что же все-таки она придумала? Как именно она поступила? И знала ли она заранее, что Керли вовремя придет ей на помощь? Во мне была какая-то странная, почти извращенная надежда, что ее история прозвучит убедительно, уж очень не хотелось выслушивать душераздирающую чепуху; при моей несдержанности я бы мог и расхохотаться прямо в лицо рассказчице. А я хотел иметь возможность внимать ей с серьезным видом, выглядеть опечаленным и сочувствущим, потому что и в самом деле опечален и сочувствую. Житейские драмы всегда действовали на меня странным образом, всегда поворачивались ко мне смешной стороной, особенно если были замешены на любви. Может быть, потому даже в минуты отчаяния я мог внутренне подсмеиваться над собой. А принимая решение, я немедленно превращался в другую личность, начинал играть роль. И конечно, всегда переигрывал. Думаю, что это объясняется неизлечимым неприятием всяких уловок. Хотя бы и ради спасения собственной шкуры я не люблю надувать людей. Сломать сопротивление женщины, заставить ее полюбить тебя, разбудить в ней ревность – мне было не по душе заниматься такими штуками даже вполне благовидными способами. Ни радости, ни просто удовлетворения я не испытывал, если только женщина не уступала сама. Из меня не получилось хорошего ухажера. Я легко отступал, и не потому, что сомневался в своих возможностях, а потому, что боялся их. Мне надо было, чтобы женщина сама пришла ко мне, чтобы сама проявила инициативу. Никакой боязни показаться чересчур смелой! И чем откровеннее она предлагает себя, тем больше я восхищаюсь ею. Ненавижу смущенных девственниц и робких пастушек! La femme fatale
[57]
– вот мой идеал!
Как страшно нам признаться, что больше всего мы любим быть рабами. Сразу и рабом, и господином! Именно в любви раб – это переодетый господин. Мужчина, который должен завоевать женщину, подчинить, заставить ее повиноваться во всем, – разве он не раб этой рабыни? Правда, женщине так легко нарушить баланс сил в этих отношениях. Малейшая попытка проявить самостоятельность с ее стороны – и у обходительного деспота темнеет в глазах, и голова идет кругом. Но если оба они способны безрассудно броситься навстречу, ничего не утаивая друг от друга, повинуясь во всем один другому, если они взаимозависимы, разве не наслаждаются они полной и невиданной свободой? Человек, признающийся себе в том, что он трус, делает первый шаг к победе над своим страхом. Но тот, кто открыто признается в этом другому, кто просит вас учитывать это в ваших отношениях с ним, вот-вот превратится в героя. И в час решающего испытания такой человек с удивлением обнаруживает, что уже не знает страха. Так же и в любви. Человеку, признающемуся не только себе, но и своему ближнему, даже любимой женщине, что он готов плясать под женскую дудку, что он беззащитен во всем, что касается другого пола, открывает обычно, что могущества у него прибавилось. Никто быстрее не уломает женщину, чем тот, кто полностью капитулирует перед ней. Женщина приготовилась к борьбе, собирается приступить к осаде, ей привычен такой путь. Но нет никакого сопротивления, и не успеешь оглянуться – она уже угодила в капкан. Способность целиком и полностью отдаться другому – величайшее из богатств, которыми одаривает нас жизнь. С момента растворения в другом и начинается подлинная любовь. Жизнь каждого основана в общем на подчиненности, на обоюдной подчиненности. Общество – совокупность взаимозависимых личностей. Есть и другая жизнь, куда богаче этой, лежащая вне пределов общества, вне пределов личности, но познать ее, достичь ее можно, только преодолев все вершины и пропасти своих персональных джунглей. Чтобы стать совершенным любовником, магнитом, слепящим фокусом, в котором собрана вся Вселенная, надо прежде всего постигнуть глубокую мудрость превращения в круглого дурачка. И если великодушие сердца ведет мужчину к безумию и гибели – он неотразим для женщины. Для женщины, знающей, что такое любовь, разумеется. Тех же, выпрашивающих любовь, способных видеть лишь собственное отражение в зеркалах, любовь, как бы ни была она велика, никогда не утоляет. А мир так изголодался по любви, что мужчины и женщины слепнут от сверкания и блеска своих отраженных «я». Неудивительно, что револьверный выстрел становится их последним призывом. Неудивительно, что под колесами подземки, перемалывающей их тело, ищут они отрезвление от любовного напитка. Беспомощная жертва замкнута в пространстве, огороженном со всех сторон преломляющимися лучами эгоцентрической призмы. «Эго» умирает в своей собственной стеклянной клетке.