Просто бесовское веселье охватило меня при мысли, что Моне никогда не догадаться, чем я занимаюсь в эту минуту.
Проносясь мимо усевшегося на подоконнике и совершенно ошалевшего от этого спектакля Хуана Рико, я корчил ему разные рожи: лицо у меня приобретало то унылое, скорбное выражение, то нагло радостное, а потом беззаботное, а потом веселое, потом задумчивое, потом суровое, потом угрожающее, потом совершенно идиотское. Как обезьяна, я скреб под мышками, как цирковой медведь, кружился в вальсе, полз на корточках, словно калека; я что-то распевал надтреснутым голосом, орал, как разбушевавшийся маньяк. Круг за кругом, безостановочно, беззаботно, свободный как птица. И Хуана подхватило, он включился в игру. Мы гнались друг за другом, как дикие звери, кружились, как танцующие мыши, размахивали руками, как спорящие глухонемые.
И все это время я думал о Моне, слоняющейся по дому, погруженному в траур, в мыслях о траурном платье, черных перчатках и о чем-то там еще.
Круг за кругом, обо всем позабыв, отдавшись движению. Плеснуть чуть-чуть керосину, поднести спичку, и мы займемся пламенем, как подожженная карусель. Я взглянул на Хуана – башка у него будто сухой трут. Поджечь бы его и швырнуть в лифтную шахту! Перевернется два-три раза в духе Брейгеля, и готово.
Я немного успокоился. Нет, не Брейгель, а Иероним Босх. Сезон в аду, среди блоков и колес средневекового мышления. Первый оборот – и оторваны руки. Второй – и нет ног. Наконец на колесе остается только обрубленный торс. Щипки вибрирующих струн. Музыка железной арфы Праги. Просевшая улочка возле синагоги. Скорбные колокола. Гортанные жалобы женщин.
А теперь уже не Босх, а Шагал. Ангел в сюртуке, мягко планирующий на крышу. Снег лежит на земле, в канавах шматки мяса для крыс. Краков в лиловых бликах истребления. Свадьбы, рождения, похороны. Человек в пальто, а на его скрипке всего одна струна. Сошедшая с ума невеста – ноги у нее переломаны, а она танцует.
Круг за кругом под звон дверных колокольчиков, под звон бубенчиков под дугой. Космококковый круг прыжков и падений. Корни моих волос тронуты инеем, а пальцы на ногах жжет огонь. Мир – полыхающая карусель, от зверушек остались лишь рожки да ножки. Отец, остывший, ледяной, покоится на пуховой перине. Мать зеленая, как гангрена. А вокруг суетится женишок.
Сначала опустим в сырую землю отца. А потом зароем и его имя, и память о нем, и его вдову – сутти
[113]
из Вены. А я женюсь на дочери вдовы, на дочери в траурном платье и черных перчатках. Хочу искупления, хочу посыпать голову пеплом.
Круг за кругом… Выписываем восьмерку. А теперь – знак доллара. А теперь – парящий орел. Чуточку керосину, всего одна спичка – и я вознесусь к потолку как рождественская елка.
– Мистер Миллер! Мистер Миллер! – кричит Хуан. – Хватит, мистер Миллер! Пожалуйста, остановитесь.
Ага, малыш перепугался. С чего бы ему так смотреть на меня?
– Мистер Миллер. – Он хватает меня за рукав. – Не смейтесь так, пожалуйста. Мне за вас страшно.
Я расслабился. Сначала растянул рот до ушей, потом вернул на лицо приятную улыбку.
– Так-то лучше, сэр. А то я уже беспокоиться стал. Может, мы теперь пойдем?
– Я тоже так думаю, Хуан. Думаю, мы хорошо поупражнялись сегодня. Завтра получишь велосипед. А ты есть хочешь?
– Да, сэр, очень. У меня вообще аппетит отличный. Я как-то раз целую курицу один съел. Когда моя тетя умерла.
– Ну вот, мальчик мой, мы и закажем сегодня курицу. Две курицы, одну – тебе, другую – мне.
– Вы так добры, сэр. А вы точно теперь в порядке?
– В полном порядке, не сомневайся. Как думаешь, где мы сможем купить траурное платье?
– Вот уж чего не знаю, того не знаю.
На улице мы остановили такси. Я рассчитывал, что в Ист-Сайде есть еще не закрывшиеся магазины. Шофер подтвердил, он сможет найти такой.
– Бойкое местечко, – проговорил Хуан, когда мы вышли из такси перед магазином. – Здесь всегда так?
– Всегда, – сказал я. – Постоянная фиеста. Только бедняки радуются жизни.
– Хотел бы я здесь как-нибудь поработать, – сказал Хуан. – Они тут на каком языке говорят?
– На всех языках, – сказал я. – Можешь и по-английски говорить.
Хозяин стоял в дверях. Он дружески потрепал Хуану волосы на затылке.
– Я хочу купить траурное платье шестнадцатого размера. Не слишком дорогое. Доставить сегодня, расчет при доставке.
Смуглая молодая еврейка, говорящая с заметным русским акцентом, вышла нам навстречу.
– Женщина молодая или в годах?
– Молодая, примерно вашей комплекции. Моя жена. Еврейка начала показывать разные модели. Я попросил, чтобы она сама выбрала.
– Только не слишком уж мрачное, но и не чересчур шикарное. Ну, вы меня понимаете.
– И перчатки, – сказал Хуан. – Про перчатки не забудьте.
– А перчатки какого размера?
– Дайте мне вашу руку. – Я взглянул на ее руку: – Чуть больше вашей.
Дал адрес, оставил щедрые чаевые для посыльного. Тут к нам опять подошел хозяин, заговорил с Хуаном. Видно, мальчишка ему понравился.
– Ты откуда, сынок? – спросил он. – Из Пуэрто-Рико?
– С Кубы, – ответил Хуан.
– Так ты говоришь по-испански?
– Да, сэр, а еще по-французски и португальски.
– Такой молодой и так много языков знаешь?
– Это меня отец научил. Мой отец был издателем газеты на Кубе, в Гаване.
– Ну-ну, – проговорил хозяин. – Ты очень похож на одного мальчика. Я его знал в Одессе.
– Одесса? – спросил Хуан – Я был однажды в Одессе. Юнгой на корабле служил.
– Как? – удивился хозяин. – Ты бывал в Одессе? Невероятно. Сколько ж тебе лет?
– Восемнадцать, сэр.
Хозяин повернулся ко мне. Не согласились бы мы выпить с ним в заведении у мороженщика-соседа? Мы охотно согласились. Хозяин, звали его Эйзенштейн, заговорил о России. В молодости он учился там на медицинском факультете. А на Хуана был похож его покойный сын.
– Он был странный мальчишка, – вспоминал Эйзенштейн. – Ни на кого из нашей семьи не похож. И рассуждал он по-своему. Весь мир мечтал обойти. И что бы вы ему ни говорили, у него всегда находились возражения. Этакий маленький философ. Однажды он сбежал в Египет – пирамиды, видите ли, хотел изучать. А когда мы сказали, что уезжаем в Америку, он заявил, что хотел бы отправиться в Китай. Сказал, что в Америке все стремятся разбогатеть, а он не хочет быть богатым. Очень странный был мальчик! Такой независимый! И ничего не боялся, даже казаков. Я иногда просто пугался его. Откуда он такой взялся? Он и на еврея-то не был похож…