Почти все время она молча отстаивала свою честь, а через два раза на третий начинала вдруг так же молча ее отвергать. Секс с ней был мало привлекателен, ибо даже для молодого парня, каким он тогда был, этот секс больше походил на тяжкий труд. Нет, причина, по которой его так привлекала Консуэла (вот как ее звали — Консуэла! — или что-то вроде этого), заключалась в присущем ей бескрайнем, освобождающем душу резервуаре сугубо индивидуальной, какой-то сектантской подлинности. Сказать, что она была горяча в постели, было бы сильным преувеличением, но жизнь становилась для него пленительнее после того, как он покидал ее постель. Он выбегал от нее ночью, корчась от мужской неудовлетворенности, — и Чикаго почти переставал существовать. Огромный, мишурный город в самом сердце бескрайней страны погибал в неземном огне, как плод фантазии Ван Гога. Он чувствовал, что способен проходить сквозь железобетонные стены рвущихся ввысь небоскребов. Он мог бы пять месяцев продержаться на высеченных между ними искрах, на порождении титанического трения между ней и реальностью мира янки. Быть с ней было все равно что побывать на Луне.
Она никогда ни о чем его не спрашивала. Ее ничего не удивляло; вернее, все, что он делал, поражало ее в равной степени — то есть не поражало совершенно. Месяц за месяцем росло его отчаяние, он делался все более жесток, все более безумен. Он прибегал к сложным приемам, чтобы разрушить неприступную крепость статус-кво. Он чувствовал, что, проделав незаметно дыру ниже ее ватерлинии, сумеет заразить ее своей вселенной. Он ставил опыты: завалил ее одеждой, украденной из особняков в Оук-Парк, притащил ей ворованный цветной телевизор, надел ей на голову драгоценную диадему, однажды преподнес краденую норковую шубу.
А она продавала одежду на барахолке, телевизор отдала матери, драгоценности сложила в шкатулку, шкатулку потеряла. Даже в разгар чикагской зимы она отказывалась надевать норковую шубу, хотя однажды он увидел, как она ее поглаживает с печальным изумлением. Все остальное — вибратор, бюстгальтер самого большого размера с силиконовыми подкладками, съедобное нижнее белье — образовывало один бескрайний, однородный, демонический пейзаж, оставалось непристойным мутным хаосом под звенящей струной целомудренности. Она была бесконечно обыкновенной и невыразимо далекой. Иметь с ней дело было все равно что тряхнуть бутылку с колой, сковырнуть крышку — и захлебнуться лавой вулкана Килауэа.
Его она не берегла. Ей было невдомек, что значит льстить самолюбию, выпрашивать подачки, изображать девичье счастье. Она даже сама выносила свой мусор. Его роль в ее жизни была совершенно символической. Для Консуэлы он олицетворял весь мужской пол, ее экзистенциальное столкновение с мужским началом. Больше никто не стучался в ее женский мир, и после его ухода она спокойно довольствовалась воспоминаниями. Высшие силы нашли его на задворках, отряхнули и подсунули Консуэле, ибо ее внутренний мир нуждался в неизбывном кошмаре.
А потом он познакомился с ее матерью. Длинные седые космы, страшные желтые бельмы, ольмекская сантерия
[29]
. Не продержавшись и тридцати секунд, он бросился прочь из жертвенной пирамиды. Дальше пути не было. Он подарил ей краденое кольцо с бриллиантом в форме хоккейной площадки, предложил заключить брак (на нейтральной территории — в синагоге) и улететь с ним в Ливию. Консуэла обдумала предложение и пришла к непоколебимому заключению: сказала твердое «нет». Тогда он выбросил кольцо в озеро Мичиган, несколько минут поплакал и в ближайший понедельник улетел в Ливию один. Все кончилось.
Ливия оказалась великолепной, он получил все, чего хотел, даже больше. Только — теперь он это знал — ему уже не было суждено так сильно привязаться к женщине. Секс остался ему доступен, но движущая сила иссякала. Он уже не бился с разбегу головой в стену, а мог в лучшем случае побриться, приодеться, протянуть деньги — и ждать. Иногда дожидался, иногда нет. Он не горевал. Все хотя бы отдаленно напоминающее роман уходило дальше и дальше. Секс утратил смысл, который он не мог бы контролировать, и более не сулил ему истинных последствий. В его крови, в самом его существе не осталось будущего.
— Папа!
— Что?
— Эй, папа!
— Да что тебе?
Зета высунула из-под одеяла всклокоченную головку.
— От игры в «Нинтендо» у меня онемели пальцы. Скоро мы прилетим?
— Мы парим над океаном. Но в конце концов мы доберемся до места.
Таможня в Мехико была гостеприимна к обладателям паспортов, похожих на американские. В обменном пункте Старлиц опорожнил бумажник и снова его набил — теперь мексиканскими песо. В беспошлинном магазине он купил себе упаковку сигарет «Лаки Страйкс» и ребристую бутылку текилы «Гран Сентенарио» на три четверти литра. Зета получила пачку жвачки «Чиклетс».
— Я не люблю цветные, — заныла красноглазая от перелета Зета. — Я люблю белые.
— Тогда жуй только белые. Нам надо сделать покупки.
Старлиц оставил нетяжелый багаж и оба паспорта в ячейке камеры хранения, с силой захлопнул стальную дверцу и спустил ключ от нее в унитаз мужского туалета. Теперь он разыскивал своего отца. Такова была главная задача. Сделать это следовало обязательно, хотя это было очень нелегко. Это было бы неосуществимо без погружения в просторный, сумрачный мир людей без документов.
Старлиц купил дешевую брезентовую сумку на ремне с грубой четырехцветной эмблемой с изображением чупакабры
[30]
, убивающей козу, большую шерстяную кофту с деревянными пуговицами, настоящую мексиканскую шляпу, которую с трудом раскопал среди поддельных.
— Тебе тоже надо полностью преобразиться, — сказал Старлиц дочери. — Я собираюсь познакомить тебя с твоим дедушкой.
— Дедушка не любит прикид «Большой Семерки»?
— Он об этом даже не слыхал. — Старлиц покачал головой. — Понимаешь, когда ты будешь знакомиться с моим папашей, своим дедом, то увидеть его будет очень непросто. Тебе придется по-настоящему раскрепоститься, и тогда, возможно, ты его мельком заметишь. Если нам повезет, если мы правильно определим место и время, то твой дед может… появиться.
Зета задумчиво кивнула. Старлиц постарался придать голосу искренности.
— Теперь, когда мы вместе, Зенобия, тебе пора познакомиться с родней с моей стороны. А эта твоя родня совсем не похожа на мамаш номер один и номер два.
— Они — лесбиянки в стиле «нью-эйдж»?
— О, нет, это было бы слишком просто…
— Родня с моей стороны мне тоже не слишком нравится, — отважно проговорила Зета. — Все нормально, папа.
Старлиц потрепал ее по плечу. Разговор по душам оказался проще, чем он предполагал.
— Будет лучше, если ты временно откажешься от своей крутой одежки из девяностых. Тебе придется одеваться по-другому — в вещи, которые могли бы носиться когда угодно с 1901 по 1999 год. Ориентир — середка, год 1945-й.