— Что еще?
Милорд как раз складывал с плеч свою ношу во внутреннем дворе, среди трупов и лошадей, зябко переступающих длинными ногами. Молочный предутренний туман наполнял двор, как вода — колодец.
— Простите прямоту солдата. У нашего брата тоже есть честь, хоть редко удается распорядиться ею по собственному вкусу. Назовите мое имя, когда понадобятся верные люди. Если бы мне довелось выбирать, за кого умереть, я бы выбрал вас.
— В обозримом будущем — едва ли, — пожал плечами милорд.
Константина Брогау, все такого же никакого, привязали к седлу, набросив на него длинный плащ с капюшоном и на всякий случай закрыв ему рот щадящим кляпом. Взлетевший на коней отряд окружил его плотным железным кулаком и без промедления пустился в путь тою же дорогой и с теми же предосторожностями, с какими пробирался сюда. Сменился только пассажир.
В тумане видно было хорошо если на длину копья, зато звуки разносились, как если бы над головой падали камни. Словно о чем-то вспомнив, человек, возглавлявший налет, неторопливо закрыл лицо. Он остался пешим. Один. При всем желаний он не мог бы назвать имени капитана, если бы ему пришла такая нужда. Он его не знал.
Впрочем, у него и без того было дурное расположение духа.
15. ТОПОЛИНЫЙ ПУХ. ЖАРА. ИЮНЬ…
Порой Аранте и в самом деле казалось, что вся беда — в тополях. Дождавшись своего часа, эти деревья, блеклые, желтые и пыльные, в иную пору почти незаметные среди голого булыжника мостовых и стен, шли на приступ, овладевали городом и диктовали ему свою волю. Спасу не было от тополиного пуха, липнущего к потной обнаженной коже, от которого болезненно краснели глаза и отчаянно свербело в носу. Тополиный пух подтачивал общественное спокойствие. Горожане ходили озлобленные, поминутно смахивая с лиц и рук невидимые и невесомые волокна, и любое раздражение чревато было потерей зыбкого равновесия духа, в каком человека удерживал комплекс его внутренних и общественных заповедей. Какой-то бездельник из ученых долгополых всерьез утверждал связь между вспышками городской преступности и периодами цветения тополей.
Прикасаясь к лицу, чтобы избавиться от ощущения щекочущей нечистоты на коже, Аранта денно и нощно пребывала в ожидании того, что вот-вот произойдет что-то такое, что переменит все и вся. И одновременно все глубже увязала в сладостной жути, осознавая, что для этого чего-то, что бы то ни было, остается все меньше времени. Лишь изумлялась: «Что, неужели еще только июнь?» Дни, прожитые ею, могли зачесться за десятилетия. Рассудок скептически выгибал бровь: «Ставишь на Ферзена?» Но разве рассудок определял ее теперешние дни, часы, минуты, от напряжения которых ломило зубы?
Совершенно неожиданно в середине лета она потеряла голос, и теперь, в ожидании, пока связки восстановятся, говорила, когда без этого нельзя было обойтись, грубым сиплым шепотом. Говорила, впрочем, мало. Кеннету, чтобы понимать ее, хватало и взгляда, а на людях Аранта старалась не показываться.
Когда она стояла на сером рассвете, с той стороны стеклянной стены туманом растекающемся по ущельям улиц, словно совершая свой ежедневный ритуал, через сад-подросток и ажурную решетку безмолвно глядя на готовый к использованию эшафот, люди были ей не нужны. Она не пожалела бы, когда бы они и вовсе исчезли. Зачем людям быть, если они способны между собой на такое? И что может сделать Ферзен? Такой, как Ферзен. Он королеве даже не любовник. Любовников королев делают из другого теста. Для того, чтобы что-то здесь изменить, вопреки воле всех, желающих смерти Веноне Сариане, надобно быть кем-то вроде Рэндалла Баккара. Можно ли поставить на Рэндалла, в том смысле, что он не доведет дело до конца? А что, бывало, что он не доводил?
Эшафот стоял новенький, нарядный, как бонбоньерка, накрытый полотнами блестящей черной саржи от ночной росы, возможного дождя и пьяного вандализма случайных хулиганов. Через несколько часов ее снимут, открыв глазам неизменно восхищенных зрителей помост, сплошь затянутый дорогим утрехтским бархатом изумительного белого цвета и увитый живыми розами. Со своего наблюдательного поста у стеклянной стены Аранта видела все приготовления, которые совершались здесь неторопливо, день за днем. Не то чтобы ей нравилось на это смотреть. По чести говоря, глаза б ее всего этого не видели. Но в том, чтобы все это прошло перед ее глазами, был какой-то жуткий смысл, тягостная обязанность и что-то еще, вроде долга и искупления нечаянной вины перед Веноной Сарианой. Хотя, глядя на нее со стороны, толпа в своем извечном желании верить в простые образы и окрашивать их в яркие детские краски, приписывала ей злорадство. Теперь, когда гибель королевы была решенным делом и казалась неминуемой, ее оставили в покое и даже слегка жалели, в непоследовательном своем уме выставляя ее уже невинной жертвой чужих греховных страстей, а трусливый гнев обращали на новую жертву, казавшуюся сейчас столь же недосягаемой для правого суда, какой незадолго до этого была теперешняя.
Стража в черных плащах, молчаливая гвардия государя, с некоторых пор сопровождавшая Рэндалла Баккара, куда бы он ни направлялся, явилась за Арантой утром, когда площадь уже наполнилась, зашумела и ожила. Море лиц, болезненное любопытство тысяч глаз, нищие, занимавшие место с ночи, чтобы уступить его за грош, все это странным образом напомнило ей то, другое представление, которое устраивала здесь едва ли месяц назад Венона Сариана. Только то было апофеозом торжества красоты и обещало наполнить смыслом жизнь… Глядя в ту сторону сквозь стекло, она проигнорировала учтиво переданный приказ короля в сопровождении конвоя следовать к «месту исполнения тягостной обязанности».
Место в королевской ложе, откуда будет отдан приказ. Или все же — не будет? Если Рэндалл публично сменит гнев на милость, это даст ему больше общественной популярности, чем если он и дальше станет слепо следовать сиюминутным требованиям толпы. Умнейший человек, должен сам понимать.
Должно быть, ее способность воспринимать окружающее мерцала, как свечное пламя. Лицо старшего караула, например, возникало перед ее взором несколько раз, но смысл его увещеваний едва ли доходил до сознания. Иной раз ей казалось, что это ее он приглашает к ожидающему ее костру.
Потом непонятно откуда возник Рэндалл, и все изменилось. До него она могла оставаться незыблемой и замкнутой в тебе, как скала. Что, скажите, они могли сделать с нею против ее воли? Но после его прихода ее, как щепку, подхватил тот водоворот, что всегда бушевал вокруг особы короля. В особенности — этого короля. Ее завертели руки горничных, парикмахеров и еще двух десятков личностей, чьи обязанности в отношении себя она представляла довольно смутно, но чувстве это, судя по их усердию, явно не было взаимным.
— Я не пойду, — выговорила она шепотом в лицо Рэндаллу, едва только оно сфокусировалось перед ее взглядом. — Это… скверно.
Рэндалл не удостоил ее ответом, продолжая покрикивать на всполошенных женщин:
— Где ее тряпки? Найдите ей что-нибудь… красное. И приведите в порядок лицо. Нельзя, чтобы она показывалась на людях такой бледной.