— Интеллигентные такие фашисты, — говорит, — дома у них на стене, поверх фашистских граффити, плакат с концерта Вима Мартенса, в каком-то фашистском журнале (на журнальном столике валяется целая пачка арийского глянца) нашла я статью Игоря Чубайса, который, конечно, брат и который, конечно, тоже рыжий, но нам, то есть им, на многое глаза открывший, тут главный секрет — препараты с водкой не мешать, а еще, by the way, now самое время кислоту жрать, потому что луна прибавляется, значит, от кислоты один позитив будет, вот попробовала бы ты кислоту жрать, когда луна на убыль идет, сразу бы поняла, почем фунт фарша на ложной-то эстрадке…
Фоска — воплощение чувственности и широты души, длинные волосы и глубокие (бездонные) глаза, в которых, видимо, и зарождается избыток всего воли, ума, экзальтации и изысканной гешальт-неврастении, толкающей ее на сомнительные эксперименты, расширяющие сознание и сексуальные возможности. Она, как и Нодельма (правда, по другой причине), уже забыла, кем является и кто она есть на самом деле, что для женщины кажется губительным, хотя и встречается в современных условиях сплошь и рядом.
VI
Мантисса, подруга Фоски, любительница салата фризе и босоножек Baldinini (летом у нее всегда болит горло), привезла из Америки (об Америке ни слова, пароль — тыква) новую моду на разрезание языка, так и пошутила, мол, языческий обряд — тебе разделяют язык на две части (выглядит как жало у змеи), каждая из которых живет собственной незаурядной жизнью, представляешь? Мантисса говорит, что это суперское и странное ощущение, когда у тебя во рту словно бы два языка. Умы в тумане, мода эта приняла в Америке (пароль — тыква) размах эпидемии, уже требуют ввести ограничение на разрезание языка для военных, потому что вроде как для военных это несолидно. Мантисса раздвоила себе язык, устроилась в желтую газету, очередной раз сошлась с Бомой (голова налысо, пирсинг в клиторе), а главное — подсела на пивное мороженое, в Москве оно есть только в одном месте, жутко дорогое, но есть, поэтому ей теперь можно и не возвращаться в Манхэттен, сама знаешь, какие там настали времена, стиль «честная бедность» больше не в моде, самые продвинутые заведения предлагают свежевыжатую коку…
Пароль — тыква, а нетерпенье — роскошь, Нодельма слышит про Нью-Йорк, но снова не сдается, Фоска не должна понять, отчего она так бледна и почему ее пошатывает при ходьбе, ведь вести себя нужно так, словно ничего не случилось, умерла и подглядывает. Но никаких сил не осталось сопротивляться — погоде, городу, народу, Фоскиной болтовне, молчанию матери, всему тому, что происходит по инерции, хотя (по логике вещей) происходить ну никак не должно.
Потому что так нельзя, потому что, в конце концов, это все не-пе-ре-но-си-мо! Нодельма чувствует, что готова взорваться, еще чуть-чуть — и ее понесет.
VII
Но тут заботливая Фоска растворяет ей в зеленом чае с жасмином марку ЛСД, а чтобы приход не заставил себя ждать, дает пару раз затянуться травкой. Нодельма чувствует, что руки и ноги начинают жить отдельной жизнью, голова, увеличившаяся в размерах, превращается в хрустальный шар, излучающий болотисто-земельное сияние, а на зубах (с тыльной стороны) вырастают волосы.
Нодельма глубже и глубже погружается в непроницаемую мглу, на черном экране которой смотрит кино своей жизни. На изнанке век расцветают узелки узоров, вспыхивают и прогорают звезды, один глаз уподобляется крылатой видеокамере, погружаясь вглубь ее тела. Нодельма видит, как работает ее сердце, как мозг отделяется от черепа тонкой прозрачной пленкой, как в крови плывут на нерест рыбки-лейкоциты. В животе (или ниже) она замечает Магу, скорчившегося в позе зародыша. Пуповина делает его похожим на космонавта. Тело Нодельмы прозрачно и проницаемо, поэтому Мага выходит из ее живота наружу, он в воздушном шаре или круге, начинает подниматься вверх, к потолку, к звездам, и Нодельма провожает его глазами.
В это время у нее в животе образуется, вызревает еще один Мага золотой или, точнее, позолоченный, растет, разбухает, потом тоже, как и его предшественник, выходит наружу в розовом шаре, взлетает, разрывая пуповину сильными мужскими руками (часы «De Grisogono» c черным бриллиантом на заводной коронке, масонский перстень на мизинце, густые черные волосы на запястьях и выше).
VIII
Фоска тоже времени не теряет: укладывая покорную Нодельму, она раздевает ее и начинает ласкать сверху донизу, словно пломбир, — языком и пальцами, кончиками пальцев, ее изнеженные пальцы чувствительны, как язык; она прижимается к Нодельме и жмется к ней, как котенок, изгибает спину так, что шерсть встает дыбом. Нодельма покорна, но не бесчувственна, любое касание вызывает в ней сладкие ванильные волны, которые расходятся по всему телу, затухают внутри, порождая новые волны и новые фантазмы, одним глазом Нодельма смотрит свое кино, другим следит за Фоской.
Та надолго застревает в ее межножье, охаживая влажные, набухшие негой губы, которые раздвигает языком, добираясь до солоноватой косточки; тут Нодельма взрывается, слезы мешаются с остатками напряжения, отлетающего в сторону, кино прерывается, истома рвется наружу из всех изгибов, из всех пор, Нодельма и понимает, и не хочет понимать, что с ней происходит.
Утром ничего не остается: страсть выпита до дна, хмурый день начинается с чистого листа, будто бы ночной возни и не было вовсе. Но Нодельма, конечно, все помнит. Потом еще пару раз она зайдет к Фоске, чтобы снова, хотя бы на короткое время, почувствовать себя любимой.
IX
Никаких угрызений совести или моральных проблем — если случилось, так тому и быть: не следует слишком серьезно относиться к собственной участи. Дождь покапал и прошел, солнце в целом свете… Нодельма вспоминает Магу, он теперь словно бы удалился, она думает о нем будто бы через матовую пленку, боль притупилась, возможно, просто не протрезвела еще окончательно, находится под анестезией, ходит по квартире босиком, смотрит в чужое окно на незнакомый город: кусок улицы, панельные дома, автобусная остановка, женщина ведет ребенка, старик гуляет с собакой, все при деле.
А у нее — холодный чай и записка от подружки, слова тоскующей любви, мол, у меня летучка, оставь ключи под ковриком, люблю больше жизни, дуреха моя сладенькая… На губах она чувствует вкус чужого тела, кажется, она тоже что-то такое… делала… делала, делала… да… Натруженно ноет клитор.
Голова — ясная-ясная, на небе ни облачка, но Нодельма не может сконцентрироваться, собраться в кучу, чувствует себя маленькой, обиженной на мир девочкой (обида пройдет — и мир изменится, вернувшись к привычным очертаниям). Большого труда стоит одеться, выйти на улицу, вдохнуть морозный воздух с арбузным привкусом совсем уже близкой (бесснежной) весны, направиться к метро.
X
Силы окончательно покидают Нодельму в переходе на кольцевую линию, хочется сесть, замереть, не двигаться, не расплескивать похмельное равновесие, но длить это состояние сколько получится, как можно дольше.
Последний рывок к остановившемуся вагону, хоть бы свободное местечко где-нибудь в углу, и чу, она видит свободное место, рядом с вонючим бомжом никто не хочет садиться. Нодельма валится на сиденье и словно бы засыпает. С открытыми глазами. С руками, замерзшими в вязаных перчатках. Мелькают станции, поезд мчит по кругу, один, другой, третий, люди меняются быстро, точно мультяшки, лица мгновенно стираются из памяти, остаются незначительные детали… вот и бомж испарился, стало легче… уже хорошо… и с каждым кругом, который делает по метростанциям поезд, жизнь Нодельмы словно бы выравнивается, очищается от прошлого, проясняется, делается лучше. Пока поезд в тоннеле, ей легче, на станциях вместе с вновь прибывшими накатывает липкое волнение, точно в вагоне не душно, но воздух разрежен и карта-схема на стене напротив шевелит щупальцами.