– А теперь увеличь эту конструкцию в тысячу раз и
покрась в черно-коричневый цвет, и получишь таксу. Разве можно такое животное
назвать огромным?
– Пожалуй, нет, – согласился Камень. –
Мелковато вышло.
– А мальчика разве можно назвать лжецом? Он же искренне
считает собаку огромной, он не лукавит и не обманывает. И никому даже в голову
не придет оценивать его слова с точки зрения истинности, важно лишь то, что
ребенок искренне поделился своими впечатлениями, то есть он готов строить с
тобой честные и открытые отношения. Теперь понял, о чем я толкую?
– Да понял я, понял, не тупой. Но меня другое удивляет:
почему Головин вдруг начал сомневаться? Он никогда в жизни не разделял истину и
правду, вот была там у них газета «Правда», и считалось, что в ней написана
только истина, поэтому для многих что истина, что правда – один черт. И для
него тоже. Головин всю свою жизнь был уверен в собственной непогрешимости, то
есть свои впечатления и суждения считал истинными, хотя они были всего лишь
правдивыми, то есть искренними, но не более того. С чего вдруг он засомневался?
Откуда этот перелом? Люба-то не зря заволновалась, у нее есть основания
беспокоиться.
– А чему ты удивляешься? По-твоему, если старый
коммунист и заместитель министра, так обязательно косный и консервативный? Это
тебя Ворон испортил своими рассказами о начале девяностых в России, когда
процветала антикоммунистическая пропаганда. Я знаю, он этот период любит,
пасется там по поводу и без повода, я уж сколько раз его там встречал, особенно
когда путч девяносто первого года или Белый дом горит. Насмотрится, душу
натешит и летит тебе пересказывать. Вот ты и получился такой отравленный
однобокой правдой. А истина – она в другой плоскости лежит.
– И тебе она, конечно же, известна, – скептически
заметил Камень.
– Ну-у, – протянул Змей, – я же не философ, я
всего лишь мудрец. Это вы, философы, пытаетесь претендовать на знание истины, а
я знаю только то, что объективная истина мне неизвестна. Как, впрочем, и любому
мыслящему существу. Объективная истина во всей ее полноте абсолютно
недостижима, и если ты как философ посмеешь с этим спорить, то я как мудрец
скажу тебе, что ты не прав и обуреваем гордыней. Но мы ушли в теорию, а нам
нужно закончить с Головиным, пока наш крылатый рассказчик не появился. Головин
– умный человек, получивший хорошее военное образование. И не забывай, кто его
воспитывал, – Анна Серафимовна, которую саму воспитывали
гувернантки-англичанки и в которую были вложены огромные знания. Да, они ей не
пригодились в профессиональном плане, потому что ей пришлось жить в сложное
время, и карьеру она не сделала. Но эти знания у нее были, и она их передавала
сыну. Так что Головин у нас не тупой и не косный, у него просто тяжелый
характер, усугубленный тем, что Анна Серафимовна взрастила в нем убеждение в
собственной правоте всегда и во всем на том единственном основании, что он –
мужчина. А так-то он мужик умный и мыслит глубоко.
– Ага, и видит далеко, – крякнул Камень. – Я
о другом говорю. Когда ребенок или подросток начинает сомневаться – это
нормально, это естественно. А когда сомнения одолевают пожилого
семидесятилетнего члена партии – это беда. Немногие с такой бедой справляются,
обычно сомнения ломают стариков. Вот отчего Люба забеспокоилась. Головин –
мужик жесткий, а жесткая материя не гнется, сам знаешь, она ломается.
– Или продолжает стоять, как стояла, – возразил
Змей. – Посмотрим, как дальше дело пойдет. Я вот думаю… Нет,
извини, – он усмехнулся и сделал движение в сторону, – думать мне уже
поздно, пора линять отсюда. Тут рядом чья-то пустая нора есть, я туда залезу,
про юбилей послушаю. Да сделай ты лицо попроще! На тебя посмотришь – и сразу
видно, что ты умные разговоры только что вел. Как бы наш недремлющий филин не
заподозрил чего.
Дело шло к Новому году, осень давно закончилась, и в лесу
вокруг Камня больше не осталось палой листвы, но снег еще не выпал, и земля
была голой и печальной, так что Змею удалось покинуть место преступления совсем
бесшумно и не оставив следов.
Взглянув на появившегося Ворона, Камень ужаснулся: его друг
выглядел так, словно выдержал битву с оравой диких голодных котов. Перья
встрепаны, на правом крыле зияет пролысина, левый глаз заплыл.
– Что с тобой? Ты подрался? Тебя избили? –
встревоженно спросил Камень.
– Я боролся за общественный порядок! – гордо
заявил Ворон. – Ты представляешь, там на один день такая очередь стояла –
ужас! На двадцать четвертое января. Хвост с километр длиной! И все стоят, никто
не выпендривается, все терпеливо ждут, когда проход освободится и можно будет
зайти. А один жук навозный хотел без очереди пролезть. Ему, дескать, срочно
надо, у какого-то политолога недоделанного, видите ли, защита диссертации
горит, ему быстренько нужно в двадцать четвертое января. Как будто все
остальные в нашей очереди – бездельники, у которых ничего не горит и которым
ничего не надо. Нет, ну ты видал такое хамство? Я, конечно, не смолчал,
высказал ему в глаза его бесстыжие все, что думал, слово за слово – началась
свара. Так если бы он один против меня выступил, я бы его одним клювом сделал,
а тут еще какие-то упыри из очереди повылезли и начали орать, что им тоже надо
срочно и пусть пенсионеры вроде меня их всех пропускают, потому что пенсионерам
торопиться некуда, у них времени полно, а они, то есть упыри эти, работают на
благо всемирной истории и политологии. Ну и пошла драка стенка на стенку. Но мы
победили! А жука того навозного из очереди вообще выперли, пришлось ему в
двадцать третье января лезть, там вход свободный, никто не ломится, и
дожидаться двадцать четвертого уже внутри, естественным путем. Ничего, сутки
отдохнет, охолонет малость, а то – ишь, повадились, молодым везде у них дорога.
Перебьется. Правильно я говорю, Камень?
– Наверное, правильно. У тебя ничего не болит? Может,
белочку позовем, у нее какие-то травки припасены, она бы тебе компрессы
поделала. А?
– Не надо, я в порядке. Глаз только плохо видит, но это
ничего, к завтрашнему дню отек пройдет.
– А что там, в этом двадцать четвертом января? –
спросил Камень. – Почему туда такая большая очередь?
– Да ты что! Я же тебе тыщу раз рассказывал, там
партконференция, на которой Ельцин выступил беспрецедентно резко и откровенно.
Народ был в полном шоке! Ты меня еще спроси, кто такой Ельцин.
– Это я помню, он тогда стал первым секретарем
Московского горкома партии. И вообще, не делай из меня идиота, вот ты сказал,
что была партконференция, – и я все вспомнил. Теперь понятно, почему туда
историки и политологи ломятся. Ну а юбилей-то ты видел?
– А то как же! – приосанился Ворон, стараясь
занять такое положение, при котором Камню будет хорошо видно его ущербное,
пострадавшее в честной битве правое крыло, но зато временно ослепший левый глаз
не будет заметен совсем. – Значит, рассказываю про юбилей. Между прочим, я
в той драке зря пострадал, день рождения у Головина двадцать седьмого, так что
в двадцать четвертое можно было не лазить. От ресторана он отказался, и Любе
пришлось на своих плечах вытаскивать три приема в квартире. Но, конечно, ей все
помогали – и Тамара, и Леля, и даже Лариса. Бедная, как она металась по
магазинам и рынкам, стояла в очередях за продуктами, таскала тяжеленные сумки!
Шутка ли – семьдесят человек накормить! Хорошо еще, Аэлла подсуетилась с
дефицитом, рыбки красной и белой достала, колбаски сырокопченой, икры несколько
баночек, крабов, ну и еще кое-чего по мелочи, так что стол на юбилее был не
стыдным. А Люба…