Их хлопоты – всего лишь
О закроме своём,
Никто не мнит другого
Рабом или рабой, —
Как мысли Божьи – в славе
Не разнясь меж собой.
* * *
Уважаемая мисс Ла Мотт.
Всё-таки написать – вот так, без промедления, обстоятельно – какое великодушие! Надеюсь, я не слишком спешу с ответом: меньше всего мне хотелось бы изводить Вас своей навязчивостью. Но в Вашем письме столько интересного, что мне не терпится поделиться мыслями, пока они ещё свежи и отчётливы. Стихи восхитительны, оригинальны; если бы мы беседовали лицом к лицу, я бы отважился высказать кое-какие догадки относительно подспудного смысла озадачивающей аллегории в «Психее»: изложить эти догадки на бумаге мне не хватает смелости или дерзости. Вы начинаете так смиренно: безутешная царевна, маленькие помощники, – а в конце совершенно иное: проповедь духовного освобождения. Освобождения от чего – вот вопрос. От монархического устройства? От любви человеческой? От Эроса в противоположность Агапе?
[64]
От злокозненности Венеры? Да неужели же единящая приязнь внутри колонии муравьев в самом деле выше любви мужчины u женщины? Впрочем, судить об этом вправе только Вы: стихотворение – Ваше, и стихотворение превосходное, а в истории человечества довольно таких примеров, что недостроенная башня в наказание за отчаянное людское своеволие гибла в языках пламени, – что воля родителей или забота о родословии связывали двоих несчастных узами брака без любви, – что друг погибал от руки друга. Эрос – божество коварное и непостоянное. Однако я уж совсем перенял Ваши воззрения, притом что до конца их так и не постиг.
Я не случайно заговорил о Ваших стихах в самом начале письма: они заслуживают этого места по праву. А теперь о другом. Меня, признаться, несколько удручает, что моя поэма пошатнула Вашу веру. Прочная вера – истинная набожность – это прекрасное, здоровое состояние души, как бы мы его сегодня ни истолковывали, и нельзя допускать, чтобы петлистость и пытливость ума Р. Г. Падуба или ещё какого-нибудь блуждающего в потёмках изыскателя нашего века нарушали это состояние. «Рагнарёк» сочинялся без всякой задней мысли, в те годы, когда я сам ещё не подвергал сомнению истинность изложенного в Библии или основ той веры, что досталась мне от родителей, дедов и прадедов. Но кое-кто из читателей поэмы – среди них женщина, ставшая впоследствии моей женой, – увидели в ней иной смысл, и меня удивило и встревожило, что поэму трактуют как какое-то проявление безбожия: ведь я-то хотел подтвердить в ней общепризнанную истинность бытия Отца Небесного (каким бы именем его ни называли) и надежд на Воскресение после некоего сокрушительного бедствия – на Воскресение в том или ином виде. В поэме Один в обличий странника Гагнрада выспрашивает у великана Вафтруднира
[65]
, что за слово шепнул Отец Богов лежащему на погребальном костре мёртвому сыну Бальдеру
[66]
, и я, тогда молодой человек, исполненный самого искреннего благочестия, подразумевал, что слово это – Воскресение. Он, этот юный поэт – нынешний я и не я – свободно допускал мысль, что мёртвый скандинавский бог света – это прообраз – или образ – мёртвого Сына Божия, Отца христианства. Но, как Вы и почувствовали, мнение это, касательно образов, – меч обоюдоострый, оружие, разящее в обе стороны: [Образ из элегии Дж. Мильтона «Люсидас» (Перевод Ю. Корнеева).
«И некому, увы, разбой пресечь,
Хоть над дверьми висит двуручный меч».]
считать, будто во всякой истории достоверен только её смысл, будто всякая история есть лишь символическое изображение вечной истины – такое суждение первый шаг к тому, чтобы уравнять все религии между собою… А существование одних и тех же истин во всех религиях – могучий довод как в пользу, так и против наибольшей истинности какой-то одной религии.
Теперь я должен сделать одно признание. Сначала я написал это письмо по-другому – и уничтожил. В этом уничтоженном письме я призывал Вас – призывал от души – крепче держаться своей веры, не увлекаться «извивами и оплётами» критической философии; я писал, хоть, может быть, это и вздор, что женский разум – а он не так замутнён, более послушен голосу интуиции и менее предрасположен к искривлениям и вывертам, чем обыкновенно мужской, – возможно, он как раз и привержен истинам, которые ускользают от нас, мужчин, отвлечённых своими бесконечными вопрошаниями, этим большей частью суемудрием по привычке. «У человека может быть не меньше прав на владение истиною, чем у иного – на владение городом, и всё же он будет принуждён сдать это достояние противнику», – мудро заметил сэр Томас Браун
[67]
., и быть орудием той силы, которая во имя своих несостоятельных притязаний принудит Вас отдать ключи от этого города – такая роль не по мне.
Но потом я рассудил – рассудил справедливо, не так ли? – что Вам едва ли понравится, если я избавлю Вас от участия в споре на основании превосходства Вашей интуиции и оставлю поле боя.
Не пойму, отчего мне пришла эта мысль – не пойму, как я догадался, но поручиться готов, что это так, а значит, не вправе я, беседуя с Вами, отделываться недомолвками, хуже того: не вправе из приличий обходить молчанием столь важный предмет. Вы, должно быть, заметили – с Вашим зорким умом не заметить! – что нигде в этом письме нет и намёка на то, что я разделяю бесхитростные, может, наивные взгляды юного сочинителя «Рагнарёка». Но если я изложу свои взгляды – что-то Вы обо мне подумаете? Будете ли Вы и впредь писать мне столь же откровенно? Не знаю. Но знаю, что во мне говорит потребность высказаться начистоту.
Я не сделался ни каким-то атеистом, ни тем паче позитивистом – по крайней мере, не дошёл до совсем уж радикальных воззрений тех, кто сводит религию к поклонению человечеству; я желаю своим собратьям по роду человеческому всяческого благополучия и нахожу их бесконечно интересными, однако же «есть многое на свете, друг Горацио», что было сотворено для иных целей, нежели их – то бишь наше – благополучие. Обратиться к религии побуждает обычно потребность возложить на кого-то свои упования – либо способность удивляться; мои религиозные чувства питала всегда именно эта способность. Трудно мне обретаться на свете без Творца; чем больше мы видим и познаём, тем больше удивительного открывается нам в этом нагромождении хитро сопряжённых друг с другом явлений – нагромождении отнюдь не беспорядочном. Впрочем, я чересчур тороплюсь. И притом я не могу, не имею права докучать Вам полным изложением своего символа веры: всё равно это не больше, чем крайне сумбурный, крайне бессвязный набор – вернее, пока ещё горстка – идей, ощущений, полуправд, удобных вымыслов. Я не обладаю символом веры – я в бореньях его добываю.