Она смеялась и играла, как проворный эльф в «Кристабели», помнишь: «С собой проворный эльф-дитя / Танцует и поёт шутя» (помнишь наши письма о поэме Колъриджа?). Но к книжкам она была равнодушна, совсем равнодушна. Я написала для неё сказки, отдала печатнику и переплела в книжицу. Я подарила ей эту книжицу – она улыбнулась словно ангел и поблагодарила меня, и тут же отложила в сторону. Так я и не увидела её за увлечённым чтением этих сказок. Она обожала ездить верхом, стрелять из лука, играла в мальчишечьи игры со своими (так называемыми) братцами… и в конце концов вышла замуж за кузена, наведавшегося в гости, с которым она кувыркалась в сенных стогах, когда была крохой пяти лет и повсюду бегала заплетающимися ножками. Я желала, чтобы у неё была ничем не омрачённая жизнь, моё желание сбылось – но для меня в её жизни нет места, я нахожусь вне её – я просто её тётка, нелюбимая тётка-вековуха…
Как видишь, я в некотором роде наказана за то, что спрятала её от тебя.
Помнишь, я однажды тебе прислала загадку про яйцо? Призрачный символ моего самозатворничества, одержимости собою, которые ты грозил разрушить, хотел того или нет. И ведь ты разрушил их, мой милый друг, хотя бы и желал мне – я знаю, верю, что это так! – единственно добра. Я задаюсь вопросом: останься я в моём замке, за валами, за укрепленьями, в донжоне – стала бы я великим поэтом – столь же великим как ты? Я задаюсь вопросом: был ли мой дух твоим опрокинут, как дух Цезаря духом Антония – или я возросла от твоих щедрых даров, как ты о том и пёкся? Всё это сложно и глубоко перемешалось – мы любили друг друга – друг друга ради – правда, оказывается, что это было ради Майи (которая, кстати, не хочет и слышать о своём «странном» имени и предпочитает ему простое Мэй, – и надо сказать, это «Мэй» ей очень идёт).
Я так долго гневалась – на всех нас, на тебя, на Бланш, на собственную особу… И вот теперь, под конец, «в спокойном духе, страсти поистратив», я думаю о тебе вновь, думаю с ясной любовью. Я перечитывала «Самсона-борца»
[184]
, и снова там напала на дракона, в образе которого всегда тебя представляла – тогда как сама я была «ручной дворовой птицей»:
…И доблесть его жарко всполыхнула
Из пепла и набросился тут он
На недругов, так яростный дракон
На мирные насесты нападает
Ручной дворовой птицы и её
Своим дыханьем огненным опаляет…
Ну разве это не точно сказано? Разве не ты – пылал огнём, и разве не я – занялась от твоего пламени?.. Что же с нами будет дальше, восстанем ли мы из пепла? Станем ли схожи с мильтоновским Фениксом?
…С той птицей, что собой же рождена
И в дебрях аравийских обитает:
Загробного не ведает она,
Хоть жертвой огневой себя сжигает;
Из пеплистого лона восстает
И расцветает, снова сил полна:
Так, плотью погибая, вновь грядет,
Переживая славою своею
Себя и что на свете было с нею…
Я бы охотнее вовсе не выходила из моей скорлупы и прожила бы одна (если говорить начистоту). Но поскольку этого не было мне позволено – почти никому не бывает да на жизнь себе довлеющая, – я благодарю Бога за тебя. Если суждено быть Дракону – благодарю Бога, что моим Драконом был Ты…
Пора мне остановиться. Об одном ещё напоследок. О твоём внуке (и что самое удивительное, моём также!). Его зовут Уолтер и он громко рассказывает нараспев или даже поёт стихи, к изумлению своих родителей, у которых на уме только пашни да конюшни. Мы читали с ним почти всего «Старого морехода» и много толковали об этом сочинении: он декламирует сцену благословения водяных змей, и другой отрывок, о том виденъи, где сверкающее око океана воздето к луне, декламирует вдохновенно и глаза его горят от всех этих картин. Он сильный, крепкий мальчик – и полон жизни, и должен жить долго.
Заканчиваю. Если можешь – и если хочешь, – прошу, пошли мне весточку, что прочёл моё письмо. Не смею тебя просить – о прощении.
Кристабель Ла Мотт.
Наступило молчание. (Поначалу Мод читала матовым голосом, ясно и без выражения, но под конец прорвалось еле сдерживаемое чувство.)
– Оп-она! – раздался в тишине голос Леоноры.
– Я знал, что это нечто ошеломительное!.. — сказал Собрайл.
Гильдебранд таращился, ничего пока не понимая.
– К сожалению, – сказал Эван, – незаконные дети в те времена не имели наследных прав. Иначе б вы, Мод, в одночасье стали владелицей огромного множества документов. Я подозревал что-нибудь этакое. В викторианскую эпоху о внебрачных детях благородного происхождения нередко заботились именно таким образом – помещали в другую достойную семью, чтобы дать им подобающее воспитание и хорошие жизненные возможности…
Аспидс обратился к Мод:
– Как всё-таки удивительно, вы оказались потомицей их обоих – и как это дивно и странно, что вы в научных поисках постоянно ходили вокруг мифа вашей родословной… верней, вокруг правды!
Все смотрели на Мод. Мод не сводила глаз с фотографии:
– Я видела раньше эту карточку. У нас дома. Моя прапрабабка…
В глазах Беатрисы сверкнули слёзы, сверкнули и покатились по щекам. Мод протянула ей руку:
– Ну что вы, Беатриса, дорогая…
– Простите, я так глупо плачу… Но ужасная мысль… Он ведь так никогда и не прочёл этого письма?.. Она написала всё это в никуда. Ждала, наверное, ответа… а ответа и быть не могло…
– Да, вы же знаете, какая была Эллен. – Мод вздохнула. – Но… как вы думаете, почему она положила письмо Кристабель в этот ларчик вместе со своими любовными письмами?..
– И волосы, волосы! – воскликнула Леонора. – Там ведь, кроме браслета из их волос, ещё и косица белокурая! Волосы Кристабель, не иначе!
– Наверное, она не знала, как поступить, – сказала Беатриса. – Ему письмо она не дала, но и сама читать не стала – в её духе! – просто припрятала… для… для…
– Для Мод! – сказал Аспидс. – Как теперь выясняется. Она сохранила всё это для Мод!
Мод сидела без кровинки, по-прежнему не сводя глаз с фотокарточки, сжимая в руке письмо, и говорила тихо:
– Не могу думать в таком состоянии. Надо выспаться. Сил не осталось. Давайте всё обсудим утром. Даже не знаю, отчего это так на меня подействовало. – Повернулась к Роланду: – Найди, пожалуйста, комнату, где можно лечь спать. Все бумаги нужно пока передать на хранение профессору Аспидсу. А фотографию… можно я её немного подержу, только сегодня?..