Как вышел он на улицу и увидел её неживую, так взял её за руку и говорит: «Это потому, что не поверил я тебе, не поверил в танцора маленького! Но зато уж теперь-то я слышу его, слышу босые ножки».
И с того самого дня бедняжка Жанна, кузнецова дочь, не имела от него радости.
В канун Дня всех Святых пробудился он вдруг ночью ото сна, вскинулся на кровати и слышит, как хлопают маленькие ладошки, как топочут босые ножки вокруг кровати, словно со всех четырёх сторон, и зовут его тоненькие пронзительные голоса на языках, что ему неведомы, хоть и обплыл он вокруг света.
Сбросил он с себя простыни, соскочил с постели и видит, стоит у изножья маленькое нагое существо, очень уж дивное, то ли из глубин морских, думает он, то ли с летнего луга, синее от холода и вместе розовое от жара, и это существо мотнуло своей огневолосой головой и пустилось вприпляску прочь, а матрос, значит, за ним, из спальни, на улицу. Всё дальше и дальше за ним он поспешает, и пришли они к Бухте Покойников, а ночь-то ясная, но Бухта почему-то в туман закутана.
И тут из Океана стали набегать длинные ряды волн, ну прямо одна волна за другою, одна за другою, и видит он, на тех волнах, на гребешках, значит, плывут покойники с того света, все худые, серые, и простирают тонкие руки, и дергают вот так головой, и зовут своими тонкими, высокими голосами. А танцор, за которым матрос поспешал, он, слышь, прыгнул как-то на волну, матрос сам и не заметил, как за ним скакнул, и очутился вдруг на каком-то корабле, корабль стоит бушпритом в море, матрос пошёл по палубе и чувствует, что, хоть никого на корабле и не видать, корабль полон-полнёхонек, так что и шагу ступить негде!
Он потом уж рассказывал, их, покойников, неведомо сколько было, и на корабле, и на гребнях волн, у матроса от страха чуть в голове не помутилось – что он в толпе мертвецов. Они, конечно, бестелесные, можно руку вот так протянуть прямо сквозь них, но однако ж обступили со всех сторон и кричат над волнами дикими, пронзительными голосами. Столько много, столько много их было, что корабль весь как будто облеплен чайками, только это не чайки, а души, или даже будто и небо и море выстланы перьями, и каждое перышко – душа человечья, это он потом, матрос-то, рассказывал.
И он спросил танцующего ребёнка:
– Нам в море плыть на этом корабле, да?
А ребёнок почему-то замер, не пляшет и не отвечает. Матрос говорит:
– Видишь, как далеко я за тобой пришёл, и страх у меня в сердце, но если я там, дальше, её найду, то готов я и в море пуститься.
А ребёнок вдруг молвит:
– Подожди.
А матрос стал думать про неё, как она там, среди других, на волнах, он так и представил её белое, исхудалое лицо, пустую грудь, сухие губы, и крикнул ей: «Подожди!» – и вдруг её голос отозвался воплем, словно эхо: «…Жди!»
Матрос давай воздух руками разгребать, ногами длинными ловкими сквозь прах покойников по доскам палубным пробираться, чтоб добраться до неё, но отчего-то нейдётся, ноги как свинцом налились, а волны всё мимо катятся, одна за другой, одна за другой, одна за другой. Хотел он на волну прыгнуть, тоже не может. Вот так, рассказывает он, и простоял до рассвета, чувствовал, как они подходят и отходят, вместе с волнами, как прилив и отлив, и слышал их жалобные крики и тот самый голосок ребёнка: «Подожди».
Наутро вернулся он обратно в деревню другим уж человеком, словно главная струна в нём лопнула. Мужчина в расцвете лет, а стал сидеть на площади вместе со стариками, с лица-то весь он спал, челюсть у него отвалилась. И всё-то он молчит, только порой пробормочет: «Слышу, слышу теперь», или «Жду, жду, уж скорее бы».
И вот, два ли года назад, три ли, а может, тому уж десять лет, он и говорит вдруг старикам: «Слышите, люди, как танцует кроха?» Они ему говорят: мол, нет, ничего такого не слышим. Он махнул на них рукой да и пошёл домой, приготовил себе постель деловито, и созвал всех соседей, и передал Жанне ключ от своего матросского сундучка, потом вытянулся на постели, худой-прехудой, кожа прозрачная, руки сложил на груди и говорит: «Долго, долго я ждал, но нынче совсем разошлись босые ножки, день и ночь топочут. Долго я терпел, но теперь, видать, у него не стало терпения». А в полночь он прошептал: «Ах, вот ты, наконец…» – и испустил свой последний вздох.
И тогда в комнате – Жанна потом людям рассказывала – вдруг запахло яблоневым цветом – и тут же спелыми яблоками… Жанна-то спустя время утешилась, вышла замуж за мясника и родила ему четырёх сыновей и двух дочек, все были здоровые, крепкие, но небольшие охотники до танцев».
Нет, я не сумела рассказать эту историю, как Годэ! Я не передала мелодий её голоса, зато невольно примешала свою собственную ноту, ноту литературности, которой я старалась избежать, ноту той красивости или напыщенности, что отличает «Ундину» де ла Мотт Фуке, в сравнении с неприукрашенными сказками братьев Гримм…
Я должна написать о том, что я увидела… хуже того, написать, о чём я подумала. Всё время, пока Годэ рассказывала, Кристабель вязала; я заметила, что спицы мелькают в её пальцах быстрее и быстрее, а гладко причёсанная, отливающая в свете камина голова ниже и ниже склоняется к работе. Потом она вдруг вовсе отложила работу в сторону и поднесла руку сперва к груди, потом к голове – так, словно ей жарко, или не хватает воздуха. И вдруг я вижу, как мой отец берёт эту блуждающую ручку в свою и держит. («Блуждающая ручка» – это, конечно, расхожее поэтическое выражение, к тому же у Кристабель не ручка , а рука, вполне сильная и ловкая, хотя и нервная.) И она позволила ему держать свою руку. А когда Годэ закончила, батюшка склонился к Кристабель и поцеловал её в макушку. А она подняла другую руку и пожала его запястье.
Мы были так похожи на семью, расположившуюся вокруг очага! Я привыкла думать, что отец – человек пожилой, чуть ли не старик. А «кузина» Кристабель – молодая женщина почти моих лет, подруга, наперсница, пример для подражанья.
Однако по правде она намного меня старше, и не ближе ли по возрасту к отцу, чем ко мне?.. А отец тоже не настолько старый. Она сама ему сказала, что его волосы не седы и что он вовсе не так стар, как Мерлин.
Я не хочу этого. Я мечтала, чтобы она осталась с нами, была мне подругой, компаньонкой.
Но не чтобы она заменила меня. Не чтобы она заменила мою мать.
Есть вещи для меня непреложные. Я не посягала на место моей матери, но у меня есть моё собственное место, и оно особое именно потому, что матери с нами нет. И я не желаю, чтобы другая имела право заботиться о моём отце или первой выслушивать его новые мысли и открытия.
Или украсть его поцелуй, да, именно так! – так я и пишу, потому что не могу описать этого по-другому.
Когда мы стали расходиться по комнатам, я не стала обнимать отца, как обычно. А когда он протянул ко мне руки, я, исполняя свой долг, прильнула к нему на какое-то мгновенье, но без сердечности. Я даже не стала смотреть ему в лицо, не знаю, как он принял мою холодность. Я тут же побежала к себе в комнату, и затворила за собой дверь.