— Ну и что? — сухо спросил Родионов.
— Ну и… — дядька запнулся и почесал голову, облепленную редкими белесыми волосами. — Не успели, в общем оформить, если быть честным… Кто ж знал? А вам-то теперь все равно, честно говоря, дом не нужен… — заглядывая Пашке в глаза канючил он. — А в отпуск когда, к примеру, с детишками, ради Бога! И комнатку приготовим, если быть честным, и молоко, если что…
Как же, подумал Пашка, и комнатку, и молоко. Было что-то тягостное в этом коротком разговоре, подавляла громадность дядьки и очень раздражало то, что при такой толстой фигуре у него был такой жалобный тонкий голос. Родионов поморщился, и дядька тотчас среагировал:
— Могу завтра подойти…
— Ладно, — сказал Родионов. — Завтра так завтра. Мне и вправду дом ни к чему. После приходите, потолкуем.
— Сочувствую, если быть честным… — погустевшим голосом, в котором сразу появилась уверенная бодрость, прогудел дядька. — Если что помочь, я тут, на подхвате. Имей в виду.
Пашка вышел за сарай, долго глядел в открывшееся чистое поле. Что-то смутно тревожило его душу. Прислонился спиною к старой поленице дров, присел на корточки и оцепенел. В этом углу ветра не было, осеннее солнышко светило косо и грустно. Мирный благословенный уголок. Он вспомнил вдруг, что это ведь было когда-то его любимое место, где он часами мог возиться в песке, забывая о времени, обо всем на свете. Это был уголок, защищенный от ветров, он первым прогревался после долгой зимы, подсыхал, когда еще в поле полно было снега. Тут дольше всего держалось лето.
Возле каждого крестьянского дома всегда есть такое место, такой уютный закуток. Куры любят вырыть здесь ямки и дремать на солнышке, кот выходит сюда полежать и вполглаза понаблюдать за тем, что происходит вокруг. Да и сам хозяин с удовольствием строгает здесь что-нибудь, мастерит топорище, прищуриваясь, ухмыляясь неведомо каким приятным созерцательным мыслям. Есть все-таки на земле уголки, где время замедляет свой ход, ленивеет, течет благодушно, отдыхая от бешеного своего бега, а иногда и вовсе останавливается и даже начинает двигаться вспять.
Отчего же так грустно человеку возвращаться туда, где когда-то он был счастлив и покоен?!
Всю ночь Родионов со старичком по имени Павлин из соседнего села Спас, меняясь, читали над гробом Псалтирь. Родионов от непривычки к церковнославянскому часто сбивался, путал ударения, и тогда Павлин, дремлющий на скамейке у печки, приоткрывал глаза и строгим голосом поправлял его. Похоже, Псалтирь старик знал наизусть.
Утром прибыл из той деревни священник, отслужил краткую панихиду.
Сашки, выклянчив полтора литра аванса, отправились с утра рыть могилу, но упились и не успели к условленному времени. Пока они отсыпались под липой, Родионов еще целый час долбил землю сам.
И весь этот день его донимало и мучило ощущение какой-то роковой раздвоенности чувств, словно он выбился из нужного ритма, ступает не в такт, делает совсем не то, что нужно делать в таких случаях. Когда проспавшийся Сашка заколачивал обухом гвоздь в крышку, душою Родионова владела вялая и тупая аппатия. Не раз он наблюдал, присутствуя на чужих похоронах, что этот момент близкие люди переживают особенно остро, падают в обморок и рвутся с воплем из рук окружающих, а у него сейчас даже слезы не выступило из глаз, лишь накатывала досада от того, что под неловкими хмельными ударами топора гвоздь начал гнуться, распарывая голубенький ситец обшивки. Сашка долго возился с согнутым гвоздем, пытаясь выпрямить его лезвием топора, потом так же долго искал клещи, выдирал этот гвоздь и заколачивал другой. Родионов стал глядеть в небо. Трудно было отвести взгляд от напоенных холодным солнцем белых облаков с резкими темными краями…
Потом он рассеянно посмотрел по сторонам, увидел нескольких старушек, какого-то незнакомого деда, опирающегося на самодельную палку, чуть подальше прохаживался меж старых могил покупатель… Одна из старушек вытащила из рукава белый платочек, промокнула веки и, аккуратно сложив, снова спрятала платочек в рукав. «Надо все-таки Южакова напечатать», — решил вдруг Павел, вспомнив, что поэт Южаков тоже выхватывает носовой платок из рукава…
«Как дико и чуждо смотрелась бы здесь Ольга в своем изумрудном платье… Существо из далекого, другого мира. Которого, быть может, и нет в реальности…»
Гроб уже опускали на веревках, и Сашка со злыми глазами громким шепотом цыкал на другого Сашку, на что другой Сашка такими же злыми глазами зыркал на ругавшегося и напряженно скалил зубы, подняв, словно лошадь, подрагивающую верхнюю губу. Застучали комья глины, но и теперь Родионов не ощущал ничего особенного. Деревянная бесчувственность… А через минуту пришло страшное облегчение от того, что яма, наконец-то, была засыпана песком.
Когда вернулись в дом, та же заботливая рука снова протянула ему чарку. Сашки, с разрешения Родионова, унесли связанного визжащего поросенка из сарая, чтобы заколоть его. Соседи разобрали заполошных, разлетевшихся по курятнику кур. Пашка ходил и раздавал добро — железные вилы, чугуны, топор, пилу, дрова…
— Берите все. На помин души тети Марии, — приговаривал он каждому, вручая очередную попавшуюся на глаза вещь.
И повсюду за ним неотступно следовала громадная, чувствуемая боковым зрением фигура покупателя и всякий раз, при передаче очередной хозяйственной вещи, неодобрительно крякала и шумно вздыхала.
Потом были поминки. Поздно вечером, силой выпроводив раскричавшихся, недобравших своего, Сашков, Родионов свалился на кровать и уснул.
Еще почти целую неделю пришлось прожить ему в доме тети Марии, пока оформлялась купля-продажа, пока раздавал он соседским женщинам жалкие остатки добра тети Марии.
По вечерам он растапливал печку и долго глядел в огонь остановившимся взором. Ему казалось, что он не думает ни о чем, а на самом деле, спохватившись в ту грустную минуту, когда угли начинали уже покрываться сизым пеплом, он осознавал вдруг, что весь вечер думает об Ольге…
Каждое утро приходил покупатель. Наконец-то Родионов запомнил, как зовут этого покупателя — Ефим Фролыч Пентеляк.
Ефим Фролыч кое-что отстоял, спас от раздачи — посудный застекленный шкаф, старый пустой сундук, который он упорно называл по-своему — «рундук», и перину… Перину Пашка хотел оставить себе, но заглянув в скорбные глаза Пентеляка, пощадил его жадность.
Взял он себе на память только потемневший от времени серебряный подстаканник, демонстративно не обращая внимания на обидчиво отвернувшегося к окну Ефима Фролыча. Какое-то почти родственное чувство стал он испытывать к этому человеку, который будет жить в его родном доме.
При расчете, однако, произошла небольшая заминка. Часть денег Ефим Фролыч недодал, сославшись на то, что они в обороте, и что, дескать, при первой возможности… Он расстегивал свой ридикюль и тряс его перед Пашкой, показывая, что там абсолютная пустота. Но Родионов уперся на этот раз крепко и, поспорив два часа, Пентеляк все-таки полез за пазуху и возместил недостающее. При прощании приглашения «на молоко» не возобновил, и Родионов пожал ему руку и отправился в обратный путь.