Самарин стал обдумывать текст своей первой шифровки в Центр.
«Связь прибыла» — так он хотел начать радиограмму и тут же эти слова мысленно вычеркнул — об этом скажет сам факт получения его радиограммы. А что же сообщить?
Если бы было можно, Самарин передал бы в Центр целое радиописьмо. Такое примерно:
«Дорогой Иван Николаевич!
Исходный тезис целиком подтверждается — они действительно хотят обогащаться. Я помню, как мы с вами разговаривали с пленным фашистским офицером. Помните того кающегося полковника? И как он сказал, что еще в ходе французской кампании в нравственности и психологии немецкого офицерства произошли какие-то, как он выразился, пугающие изменения. А в России он обнаружил у своих офицеров уже откровенно циничный меркантилизм. И тогда Вы спросили у него: это коснулось всех военных? И он ответил: если офицеров гестапо тоже считать военными, то, может быть, это не коснулось их. Вы спросили: почему? И он ответил, что эта служба в современной Германии совершенно особая, туда подобраны фанатики идеи. А когда полковника увели, Вы сказали: «Он ошибается. Дело в том, что, когда идея реализуется посредством самого вульгарного разбоя, неизбежно обратное действие, а так как фанатики, о которых он говорил, к этому разбою ближе всех, они должны раньше других пасть на колени перед золотым богом. Только у них больше возможностей это скрыть. Если рядовой солдат немецкой пехоты засовывает в свой вещмешок взятую в белорусском доме ничего не стоящую иконку, эти господа захотят засовывать в свои мешки нечто куда более ценное...»
Вы правы, Иван Николаевич. Из двух гестаповцев, которых я тут узнал, один уже лезет в мою коммерцию.
Но дальше начинаются неожиданности и сложности. Я их не боюсь; но самому разобраться в них трудно. Гестаповец, о котором идет речь, работает в аппарате начальника гестапо Остланда Ланге и осуществляет связь своего шефа с местным рейхскомиссариатом. Фигура не очень крупная, но для всего дальнейшего, возможно, перспективная. Он предложил операцию совершенно противоположного свойства — не он покупает у меня ценности, а я у него. Причем должен расплачиваться с ним долларами или английскими фунтами.
Такого хода я не ожидал, но удивления не выказал. Я думаю, что дело тут в следующем... Слушайте меня внимательно, Иван Николаевич, и поправьте, если будет нужно. Трудно мне обмозговать эту ситуацию в одиночку.
У него никаких других, кроме награбленных, ценностей быть не может. Он понимает, что это ясно всем, и поэтому не хочет в будущей своей жизни заниматься реализацией своего достояния. Но получать за них рейхсмарки он тоже не хочет. Почему? Марка-то не в упадке, цена ей с житейской точки зрения очень высокая! Тогда зачем ему доллары? Вы как-то говорили, что, когда их военные дела запахнут поражением, они все свои высокие идеи по дешевке продадут на любую иностранную валюту. Но ведь нет же еще никакого поражения. Наоборот, их газеты о нынешнем их летнем наступлении пишут так, что мороз по коже, когда читаешь. Не сегодня-завтра — победа. Сегодня я прочитал в «Фелькишер беобахтер», что Россия рассечена надвое, а после такой операции еще никто не выживал. А мой гестаповец хочет сбыть награбленные ценности и хочет получить за них доллары или фунты, Я даю этому объяснение такое: безотносительно к ходу войны он хочет сбыть награбленное, чтобы выглядеть потом человеком с чистыми руками. Но одновременно, и опять же, чтобы все выглядело чисто, он хочет иметь в своей кубышке валюту, пришедшую к нему как бы с другой стороны войны. Иного объяснения я найти не могу.
Такова неожиданность. А теперь — о сложностях. Гестаповец прервал переговоры со мной, когда мы подошли к определению масштаба сделки, и предложил вернуться к переговорам через две недели. Я предполагаю, что в сделку он вступает не один, а того, второго, в Риге сейчас нет. Я не знаю, какая другая причина могла заставить его так точно определить именно двухнедельные каникулы в наших переговорах. Предполагать, что их больше чем двое, я думаю, не следует. В такое дело могут вместе влезть не более как два безгранично верящих друг другу человека. Но не понадобились ли ему эти две недели, чтобы провести более тщательное, чем до сих пор, наблюдение за мной? Или, не дай бог, не решили ли они получше проверить мою фирму там, в Германии? Какая-то ее проверка уже сделана. Так или иначе, мне сейчас надо мистифицировать всякую другую коммерческую активность. Что же касается возможности проверки в Германии, тут я сделать ничего не могу и обязан положиться на точность и обоснованность этого эпизода моей легенды.
Но допустим, что через две недели он назовет мне размер сделки. Нужной ему валюты у меня, как Вы знаете, нет, и вряд ли я смогу ее здесь добыть. Для того чтобы получить ее от Вас, может пройти слишком много времени. Радистка должна прибыть сюда как раз через две недели. Пока я сообщу о валюте Вам, пока Вы сможете, прислать ее мне, могут пройти не недели, а месяцы. Я же понимаю, как все это сложно. Но как мне тогда быть? После того, как узнаю размер сделки, я, конечно, буду тянуть время сколько смогу. Может, придется даже мистифицировать мою поездку за советом и валютой к отцу в Германию. В общем, буду тянуть. Но излишняя затяжка может вызвать подозрения. Причем в лучшем случае они могут подумать о коммерческой несостоятельности фирмы. Или, учитывая мою посвященность хотя бы в одно их желание совершить такую сделку, они могут меня попросту убрать, тем более что сделать это им ничего не стоит.
Так что очень прошу Вас операцию с доставкой мне валюты провести как можно оперативнее, Беспокоюсь, можете мне поверить, не о жизни и смерти собственной персоны, а о деле, которое я должен сделать.
Трудно, Иван Николаевич, очень мне трудно. И хотя я во вторую жизнь вошел вроде прочно, но работой своей недоволен. Единственное конкретное, что я делаю, — собираю материал об обстановке в городе и о преступлениях фашистов в Латвии. Тут я кое-что уже знаю, Фашисты провели в Риге чудовищную акцию по ограблению и уничтожению местных евреев. Речь идет о массовых убийствах, хота точных данных я пока не имею. Выясняю. Побывал в районе еврейского гетто. Сейчас это совершенно мертвый район города, обнесенный высоким заграждением из колючки. Я почти час наблюдал издали и за это время за колючкой увидел только одного старика, который вышел из дома и рылся в земле. Хозяин квартиры, где я снял комнату, порядочная сволочь, он связан с полицией. Он сказал мне, что евреев несколько ночей возили на расстрел, и заключил завистливо: «Вот от кого добра осталось!» Продолжается охота на коммунистов и всех, кто служил Советской власти. Недавно в городе был обнаружен с ножом в спине их танкист-офицер, я видел похороны. А спустя три дня мой хозяин рассказал, что в полиции слышал: за того танкиста в местной центральной тюрьме расстреляны тридцать заложников. Есть и другие приметы, что подполье здесь действует.
Так вот обстоят дела, дорогой Иван Николаевич...»
Но такого радиописьма Самарин отправить в Центр не мог. Меж тем время уходило. Он сел к столу и стал работать над текстом первой шифровки. Он написал ее в нескольких вариантах, редактировал, сокращал, писал заново.
Уже удалилась, недовольно ворча, гроза, прошумел короткий щедрый ливень. За окном теплился мутный рассвет, когда он закончил шифровку своего донесения: