— Как дела у Нельсона? — интересуется Рон-младший, без какого-либо, судя по выражению его лица, подвоха. Должно быть, именно он, из всех троих единственный, постоянно обретающийся в Бруэре, и рассказал Тельме о пагубном пристрастии Нельсона.
Гарри отвечает как мужчина мужчине.
— Неплохо, Рон. Он прошел месячный курс лечения в детоксе
[140]
, и сейчас он и еще человек двадцать этих, как бишь их называют, «злоупотребляющих» живут в реабилитационном, «концептуальном», по-ихнему, пансионате в Северной Филадельфии. Работает волонтером с подростками на спортивной площадке в бедняцком районе.
— Это просто здорово, мистер Энгстром. Нельсон отличный парень, по сути.
— Сам я сейчас к нему не езжу — не по нутру мне эта семейная терапия, которой они там всех пичкают, но его мать и Пру божатся, что он очень увлекся, просто нашел себя в работе с трудными цветными подростками.
Джорджи, самый смазливый из мальчишек, Тельмин любимчик, покуда не вмешивался, но весь их разговор слышал, и теперь ему не терпится вставить слово:
— Единственная беда Нельсона — он слишком ранимый. У него совсем нет самозащиты. У нас в шоу-бизнесе быстро обрастаешь слоновьей кожей. Ну, вы понимаете, принцип простой: «А пошли вы!..» — Он поправляет сзади причесочку.
Старший, Алекс, тоже не остается в стороне и в присущей ему манере неотесанного правдолюбца веско говорит:
— Если хотите знать, даже я начал привыкать к наркотикам, пока торчал в Калифорнии, вот почему я был так рад, когда подвернулась работа в Фэрфаксе. То есть что я хочу сказать — все пробуют. А там по уик-эндам народ только этим и занимается — на пляжах, на дорогах, где угодно; балдеют все поголовно. Ну можно разве в таких условиях растить детей? Или денег подкопить?
Ее сыновья теперь взрослые мужчины, с проблеском седины в волосах, с морщинками возле рта, с женами и детьми, Тельмиными внучатами, которые ищут у своих отцов защиты в этом мире, где так хитро переплелись все травы и травки. В Гаррином восприятии ее сыновья куда взрослее самого Ронни, в котором он обречен всегда видеть только гадкого мальчишку с переулка Венрих, похабника и сквернослова из спортивной раздевалки их общей школьной поры. Многие из тех, кого он любил когда-то, один за другим ускользают от него навсегда в небытие, но Ронни всегда тут как тут, словно вонючая изнанка его, Кролика, собственного тела, словно тесные эластичные трусы, в которых день проходишь — и пора стирать.
Роль убитого горем вдовца удается Ронни на все сто; видок у него такой, будто его только что вынули из стиральной машины — белые ресницы торчат из красных от слез век, от курчавых, медного цвета завитушек на голове остались одни седые пучки над уныло повисшими ушами. Кролик силится преодолеть давнишнюю неприязнь, застарелое соперничество — подчеркнуто крепко и выразительно сжимает его руку в своей и проникновенно говорит: «Мои искренние соболезнования».
Но вопреки его ожиданиям злобный бес прежней вражды оживает в Роннином лице, раньше румяном и мясистом, теперь вытянутом, опавшем, с ввалившимися щеками. Метнув быстрый взгляд в сторону сыновей и дернув головой — мол, надо поговорить, — он берет Гарри за руку повыше локтя, стискивает так, что не рыпнешься, и отводит его подальше от посторонних ушей, на несколько шагов по засохшей, изборожденной колеями глине. Отчетливой авторитетной скороговоркой на манер тех реплик, какими в толчее на площадке обмениваются игроки в разгар спортивной борьбы, он произносит:
— Думаешь, я не знаю, что ты столько лет спал с Тел?
— Я... я никогда особо не задумывался, что ты знаешь и чего не знаешь, Ронни.
— Сукин ты сын! Та ночь на островах, когда мы все поменялись друг с другом, это ведь было только начало, да? Ты и потом встречался с ней, уже здесь.
— Рон, по-моему, ты сказал, что все знаешь. Спросил бы у Тельмы, раз тебя это так волновало.
— Не хотел лезть к ней с расспросами. Она и так из последних сил боролась за жизнь, а я любил ее. Только перед самым концом у нас был разговор.
— Выходит, все-таки полез к ней с расспросами?
— Она хотела умереть с чистой совестью. Сукин ты сын! Великий Энгстром! Ас первый класс! Циничный, расчетливый эгоист, вот ты кто, мерзавец, каких свет не видывал.
— Да почему? Чем уж я так нехорош? Может, ее тянуло ко мне. Может, расчет был взаимным? — Поверх Ронниного плеча Гарри видит тех, кто хотел бы попрощаться с мужем покойной, но не решается подойти, догадываясь, что их торопливый обмен репликами идет в довольно нервном ключе. Лицо у Гаррисона налилось краской и у Кролика, возможно, тоже. Он резонно замечает: — Ронни, на нас смотрят, неудобно. Не время сейчас.
— Другого времени не будет. Не желаю больше видеть тебя — никогда. Ты мне противен.
— Ты мне тоже. Меня всю жизнь тошнит от тебя, Рон. На том месте, где у нормальных людей голова, у тебя детородная головка. И если Тельма устала жрать твое дерьмо и устроила себе маленький праздник, так можно ли ее винить за это?
Лицо у Ронни стало совсем пунцовое, на глаза наворачиваются слезы; он как вцепился в Гаррину руку, так и не отпускает ее, как будто это его последняя живая связь с ушедшей женой. Голос его звучит совсем тихо, с какой-то новой настойчивостью. Гарри, чтобы расслышать его, приходится наклонять голову.
— Мне начхать на то, что ты с ней спал, понял? Меня другое убивает — что для тебя это было как нужду справить. Она по тебе с ума сходила, а ты принимал все как должное, тщеславие свое тешил. Самовлюбленная скотина, дерьмоед поганый! Она на тебя последние силы угробила. Она пошла против принципов, против всего, во что ей хотелось верить, а ты даже не оценил этого, ты даже не любил ее, и она это знала, она сама мне сказала! Она мне все рассказала, в больнице, просила простить ее. — Ронни набирает побольше воздуха, чтобы сказать еще что-то, но от слез у него перехватывает дыхание.
У Кролика тоже начинает першить в горле, когда он думает о Тельме и Ронни, там, у ее последней черты, как она выдала своего любовника, потому что в ее теле уже не осталось любви.
— Ронни, — шепчет он. — Я ценил ее. Честно, ценил. Она была потрясающе хороша.
— Скотина, скотина, — только и может несколько раз повторить Ронни. Потом они оба поворачиваются лицом к остальным, которые все не могут дождаться своей очереди откланяться и рассесться по машинам, чтобы как-то с пользой употребить остаток этого жаркого, подернутого знойным маревом субботнего дня, вернуться к лужайкам и садикам, разбросанным по округу Дайамонд, покосить и пополоть, да мало ли что еще. Среди тех, кто пристально наблюдает за ними, — Дженис и Уэбб. Они, должно быть, догадываются о предмете этого разговора; на самом деле большинство из присутствующих здесь сегодня тоже, должно быть, догадываются, не исключая и троих сыновей. Хотя, наезжая в Эрроудейл, он всегда соблюдал меры предосторожности — прятал «тойоту» у нее в гараже, ни разу не был застигнут с ней в постели ни сыном, в неурочный час вернувшимся из школы, ни водопроводчиком, без стука вошедшим в незапертую дверь, — такие вещи рано или поздно каким-то образом просачиваются наружу. Как воздух из покрышки, хотя прокол-то может быть булавочный. У людей на такие дела особый нюх. Не иначе прошел какой-то слушок, а нет, так теперь точно пройдет. Ну и ладно. А пошли вы, как сказал бы Джорджи. Пошли вы все и прихватите с собой Уэббову девочку-жену, которая, судя по обтекаемости, уже на сносях. Вот дает этот Уэбб, орел, да и только!