Фил заметался. Нужно было заставить Мишу замолчать — более того: заставить его не думать.
— Заткнись ты, — хрипел Фил, — ради всего святого, ах ты, сво…
Он не договорил. Он не смог договорить, потому что оказался стиснут, спеленут, связан, каждая клеточка его тела была стиснута, спеленута и связана, он не мог вздохнуть, сердце его застыло. В глазах потемнело, и Фил успел подумать, что так люди и умирают, так умирала Лиза, и теперь, если он действительно умрет, то сможет жить в большом мире, и может, это к лучшему, но все равно как же не хочется, и почему нет ни черного тоннеля с ярким светом в конце, ни воспоминаний о детстве, как это, говорят, бывает во время последнего перехода…
Он стал ураганом. Он несся над поверхностью планеты — а может, это и не планета была вовсе? — похожей на дольки помидора, сложенные рядом и отделенные друг от друга темным колышащимся океаном, который тоже был ураганом — таким же, как он, Фил, — явившимся, чтобы выяснить с ним свои непростые отношения. Фил не хотел ничего выяснять, он был ураганом над планетой, но и планетой тоже был он, и еще он ощущал в себе нечто, ему не принадлежавшее, что нужно было изгнать из себя, но прежде понять, ибо, не поняв, невозможно изменить.
Фил пронесся над собой и расплылся, растекся, ослабел; сверху, с тверди неба на него падала чья-то больная ностальгия, чья-то измученная память, он не хотел ее, но все равно принял, впитал в себя, и ему сразу стало легче, он вновь поднялся над собой-планетой, но был уже не ураганом, а горой, вулканом, изрыгавшим вместо пламени и камней мысли и идеи. Мысль о том, что знание одного-единственного закона природы может создать хаос, может убить, разрушить бесконечную структуру личности.
Фил помнил, что он человек, а вовсе не вулкан, не ураган, не планета, не мысль и не нечто еще, что он ощущал в себе, но не умел осознать. Что значит — человек? Человек — материальное, ограниченное четырьмя измерениями, временное и устранимое существо, да, он человек, но разве это в нем главное?
Кто он на самом деле? И в чем его смысл? Он знал это, знал всегда, потому что сначала возник смысл, а потом — он сам, смыслом рожденный. Все возникает из смысла. Из смысла возникла Вселенная. Фил-вулкан взорвался, рассыпался над планетой и поглотился ею, исчез и возник в совершенно другом месте — или ином времени? Здесь и сейчас он был именно смыслом и ничем более — смыслом существования звезды, сиявшей на темно-фиолетовом небе, и смыслом жизни женщины, стоявшей на пороге деревянного домика и глядевшей на звезду с выражением счастья на широком, скуластом, с маленьким ртом и косыми глазами, но таком миловидном лице, и смыслом существования этого дома, и сада вокруг него, и поля, по которому медленно полз в почти полном мраке, не зажигая фар, трактор-автомат, и смыслом работы, совершаемой трактором тоже был он, Фил, он был один, он чувствовал себя одиноким, и значит, у всего сущего тоже был один-единственный смысл, который Фил и должен был найти, дав определение самому себе, поняв самого себя, это было труднее всего, потому что внешнее, отчужденное, познается путем наблюдений, а внутреннее, свое, скрыто от пути сознательного поиска, и потому неуловимо, как солнечный зайчик, прячущийся от накрывающей его ладони.
«Лиза!» — подумал Фил, и эта мысль собрала в единое целое его разбросанное по разным Вселенным существо, но Лиза все равно была так же далека от него, как в тот день, когда он видел ее в последний раз — в гробу, в цветах, среди которых были и его алые гвоздики. С Лизой он не мог быть, и значит, смысла не было вовсе, а если смыслом был он сам, значит, не было и его, Фила.
Не было. Не было. Не было.
Мир кружился вокруг этого определения и возвращался к нему. Не было. Не было. Не…
Фил увидел лицо. Лицо смотрело на него из пространства, которое он покинул, чтобы не возвращаться. Лиза? Нет, это было лицо Эдика. Губы шевелились — Эдик произносил полный текст вербальной формулы. Лицо приблизилось и покрылось морщинами, волосы поседели и выпали, но выросли опять, а морщины исчезли — лицо стало молодым, таким, каким было лет двадцать назад, и слова прервались, потому что двадцать лет назад Эдик, конечно, не имел ни малейшего представления ни о полном законе сохранения, ни о том, что Вселенная существует не только в своих материальных измерениях.
Слова прервались, и лицо начало расплываться, но Фил уже помнил, знал и сам продолжил формулу-молитву, и чернота пространства стала чернотой комнаты, в которой нет освещения, но свет возник мгновенно — энергии, вызываемые Филом, переходили из одной формы в другую, — комната, осветившись, стала такой, какой и была: белые стены, перевернутый (почему?) диван, монитор компьютера, стоящий на полу у кухонной двери, и Лиза рядом… Лиза? Неужели она…
Нет, рядом стояла Вера, и он потянулся к ней, обнял, прижал к себе, Вера дрожала всем телом и говорила что-то — тихо, невнятно, странно.
— Что? — спросил Филипп. — Что ты сказала?
— Если бы не Эдик… — пробормотала Вера, глядя на что-то позади него.
Фил обернулся — на полу, подогнув ноги, лежал ничком Миша Бессонов. Миша был мертв, это Фил понял сразу по неестественной Мишиной позе, по неестественной Мишиной неподвижности и полному отсутствию Мишиных мыслей, ни одной из которых Фил не мог разглядеть в застывшем и холодном воздухе комнаты.
Эдик сидел, откинувшись на спинку стула, и печально смотрел на Мишу.
— Что? — спросил он. — Что это было со мной?
— Спасибо, — сказал Николай Евгеньевич, — спасибо вам, Эдуард Георгиевич.
— За что? — удивился Эдик. — Я ничего не понимаю…
— Я не хочу жить, — тихо сказала Вера.
20
— Я не хочу жить, — сказала Вера. После того, что она видела, жить действительно не хотелось.
То, что рассказал о своих мучениях Фил, можно было интерпретировать по-всякому, и был ли в них действительно какой-то смысл, Вере представлялось очень сомнительным. То, что видела она, лучше было не вспоминать.
Когда Кронин сказал «Давайте думать дальше», Миша, сидевший молча и вертевший в руке пустую чайную чашку, вдруг запустил этой чашкой в стену (осколки брызнули, один из них царапнул Веру по щеке, не больно, но ей показалось, что выступила кровь) и с невнятным криком вскочил с места. Руки его будто удлинились, так Вере показалось, потому что не мог Миша дотянуться до Николая Евгеньевича, не имея рук трехметровой длины, но каким-то образом дотянулся, кронинская коляска со скрипом развернулась вокруг оси и перевернулась, выбросив седока — Николай Евгеньевич ударился о пол головой, зашипел от боли и попытался подняться на колени, а Миша уже стоял рядом с ним, он не трогал беззащитного, но коляске досталось. Миша пинал ее ногами, обрывал провода, Вера ничего не могла сделать, только смотреть, потому что ни руки, ни ноги, ни даже мысли ей почему-то не повиновались.
Миша между тем бросил на нее взгляд, в котором читались и восторг, и желание, и ненависть, он потянулся к Вере, ей стало страшно, она поняла, что сейчас произойдет, если за нее не заступится кто-нибудь из мужчин, а они — защитники — будто застыли, один лишь Николай Евгеньевич кряхтел, пытаясь подняться. Фил смотрел перед собой, а потом сказал что-то невнятное и засветился, выглядело это страшно, будто внутри него начался пожар, тусклое багровое пламя пробивалось сквозь кожу, и одежда на Филе начала светиться тоже — не тлеть, не гореть, а именно светиться багровым адским пламенем.