— Почему же русская женщина может быть разрушительницей чужого дома, а еврейка нет? Мы с вами были свидетелями истории… доказывающей нечто противоположное.
— А если Певзнер от роли откажется? — боязливо предположил кто-то.
— Тогда не получит диплома, — категорично, не допуская других вариантов, ответила Нелли Рудольфовна. — Таков закон нашего училища! И даже для Певзнер он обязателен.
Когда Даша в своей комнате прочла вслух «Злодейку», тишина воцарилась такая долгая и абсолютная, будто все, как в финале многих шекспировских трагедий, скончались.
В комнате уместились, притершись друг к другу, мы все, включая Абрама Абрамовича. А Имант, приглашенный сестрой на чтение, сидел в коридоре, но создавалось впечатление, что он заполнил собой всю квартиру, а мы сжались, дабы он уместился.
Мама то и дело посматривала на Еврейского Анекдота. Он не был ни актером, ни режиссером, но был мудрецом.
— Обмани их, — вовлекая Дашу в какой-то заговор, произнес Абрам Абрамович. — Пьесу написал черносотенец. Но столь ядрёно даровитый, что могут быть разночтения. Сейчас это модно: разные прочтения одного и того же текста. В этом театре Чацкий — герой, а в том героиня — Софья: «Уж если любит кто кого, зачем же ездить так далеко?» Она права: безумно любил — и укатил на долгие годы. Никакой логики! — Анекдот сделал паузу, чтобы отделить Дашу от Софьи. — Пусть у тебя будет свое прочтение. Ты сыграй так, чтобы название «Злодейка» звучало иронично и опровергалось самим спектаклем. Что ж, она полюбила и он полюбил… Жена, если она тоже любила, должна была отпустить мужа. Отпустить! В Израиль? Да хоть в пустыню Сахару! Что дальше он будет делать, ее уже не касалось. Только бы отцом оставался. А в остальном… — Абрам Абрамович, как это бывало, взглядом попросил у мамы поддержки. Она и без просьбы поддерживала его, и Анекдот вдохновился: — «Насильно мил не будешь!» Это ведь русская мудрость, а не еврейская. Сотвори такой образ «злодейки», чтобы она выглядела несчастнейшей жертвой, хоть и осталась в живых. А еврейка она или узбечка — это анкетные данные. Обними в конце его детей… И пусть все поймут, что ты станешь им матерью. Что этого требует твое сердце! Мы внимательно слушали… Пьеса дает такие возможности, потому что талант оказался сильней юдофоба.
Я попросил Дашу оторваться от пьесы, выйти на минутку и помочь в чем-то неопределенном: неопределенное выглядит нередко самым убедительным и недоумений не вызывает.
С того давнего рассвета, грозившего нескончаемой ночью всей нашей семье, мы с Дашей прозвали ванную «комнатой заклинаний». Ведь именно там вырвалась с неведомой дотоле интонацией фраза, отстранившая ночь. И меня тянуло вновь и вновь испытывать, проверять загадочную действенность моих внушений.
— Победи их… Победи… Иначе ты опять совершишь покушение на мамину жизнь! Даша встрепенулась:
— Я постараюсь.
И мы вернулись в ее комнату.
Имант стремительно, боясь что-то задеть или разрушить, поднял себя с табуретки, поскольку в субтильный стул с гнутыми ножками не вмещался. Он почти уперся головой в потолок — и кроме него, чудилось, в квартире уже никого не осталось.
— Ты сможешь так сыграть, — со спокойствием, рожденным абсолютной уверенностью, сказал он. — И уложи Красовскую на обе лопатки.
— Если этого не пожелал сделать Афанасьев, простите за пошлость, — стремясь побольней уязвить Нелли Рудольфовну, произнес Анекдот. И виновато взглянул на маму: при ней осмотрительность — в каждой фразе и каждом слове — не покидала его.
У Иманта дело с юмором обстояло хуже, чем у Абрама Абрамовича. Не улыбнувшись, он продолжал, ощущая собеседницей только Дашу:
— Ты получишь диплом. И мы сразу уедем в Ригу. Станешь примой русского театра. Ты обязана победить. Потому что ты лучше всех!
Не сказал «талантливей», а сказал «лучше». Так Даша говорила об Афанасьеве, когда любила его. «По-другому, совсем по-другому, чем прежде, она любит его и сейчас, — внезапно подумал я. — А Имант будет принадлежать ей вечно. На этом и на том свете».
— Куда вы поедете? — будто очнувшись, спросила Иманта мама.
— В Ригу, — ответил он.
Размышляя о том, что сестра «по-иному» Афанасьева все-таки любит, я, наверное, пытался для самого себя ее реабилитировать.
«Но Афанасьеву иная любовь не нужна», — думал я, сумевший одолеть свою страсть, когда пришлось выбирать между нею и честью сестры… а значит, и верностью дому, маме, отцу.
Правда, Игорь считал, что я не любил, а «хотел» или, интеллигентно выражаясь, желал. Думаю, он был не прав. Но вообще-то «другие» чувства — жалость, восхищение, благодарность — нередко путают с любовью, с которой что-либо путать бессмысленно, ибо она ни с чем не сравнима. Уж поверьте мне, психоневрологу, начавшему влюбляться с детского сада.
Если к любви прикручивают, приспосабливают оговорки и определения — «люблю по-иному, по-своему», — это всегда подозрительно.
«Иманта жалеть невозможно, — продолжал размышлять я. — У него можно искать жалости. И защиты. Для женщины это естественно: жалость не унижает ее. Игорь считает, что стервы добиваются побед чаще, чем ангелы. Но они, уверен, перемешивают обожание с дьявольщиной и деспотизмом. Любовь не очищает их, а толкает на подлости. Я вот избавился от чувств к Лиде Пономаревой и навечно их отвергаю!»
В мыслях своих я, ворочаясь под одеялом, непрестанно возвращался к судьбе сестры, которая как женщина нуждалась если не в сочувствии, которое отвергала, то в надежности и защите. «Имант сумеет уберечь Дашу: мускульная сила его соответствует силе чувства и преданности, — убеждал я себя. — У него не возникнет другая любовь к сестре. Никогда… Надежность — главное его качество. Он как любит, так и будет любить!»
Заключая спектакль, исполнители всех ролей должны были выходить для «поклонов» по одному. На этом настояла Нелли Рудольфовна, хоть и не была постановщиком пьесы. Она отсутствовала на рядовых репетициях и даже на генеральной, дабы все убедились, что у нее к спектаклю нет особого и тем более необъективного интереса.
Единственное, чего ей хотелось, — чтобы кланялись поодиночке. Режиссер подчинился. И объяснил:
— Красовская считает, что таким сценическим способом характеры не будут скопом ломиться в память зрителей, а войдут индивидуально. И прочно.
Он был выпускником режиссерского факультета — и в дебаты с Нелли Рудольфовной не вступал.
Произошел, быть может, единственный в истории сцены случай. На репетициях Даша была одной, а дома, перед всеми нами и Имантом, она томительно и упорно создавала образ величайшей страдалицы, «без вины виноватой» мученицы, ввергнутой в конфликт между счастьем и совестью. Мы вместе, всей семьей, сочинили даже несколько фраз, которых не было у порочно даровитого автора. «Злодейка» этими фразами скупо, не взывая к жалости, давала понять, что ради любви, ни на что не надеясь, рассталась со своим прежним мужем и прежним благополучием. Получалось, что она не расчетливо, как намекал автор, не корыстно, а с завязанными глазами кинулась в неизвестность.