Помню, что они черные все, черные… У них даже собаки были черные…
Мы жались к матерям… Они не всех убивали, не всю деревню. Они взяли тех, кто справа стоял, и разделили: детей — отдельно, родителей — отдельно. Мы думали, что они родителей будут расстреливать, а нас оставят. Там была моя мама… А я не хотела жить без мамы…Я просилась и кричала… Как-то меня к ней пропустили.
А она увидела и кричит:
— Это не моя дочь!
— Мамочка!
— Это не моя дочь! Это не моя дочь…
Вот это я запомнила. Глаза у нее не слез были полны, а крови. Полные глаза крови:
— Это не моя дочь!
Куда-то меня оттащили. И я видела, как сначала стреляли в детей. Стреляли и смотрели, как родители мучатся. Расстреляли двух моих сестер и двоих братьев. Когда убили детей, стали убивать родителей. Стояла женщина, держала на руках грудного ребеночка, он сосал водичку из бутылочки. Они выстрелили сначала в бутылочку, потом в ребенка, а потом только мать убили.
Я думала, что сойду с ума… Что я жить не останусь… Зачем меня мама спасла?..
«И стеночка растет…»
Виктор Лещинский — 6 лет.
Сейчас — директор энергетического техникума.
Живет в Минске.
Деревня называлась Коммуна. В центре деревни стоял длинный дом, на семей двадцать, — коммунарский дом. Это все, что я успел запомнить, когда за несколько дней до войны меня привезли к тете на лето. Жили мы в Быхове, а тетя — в этой деревне Коммуна под Быховом.
Говорят: «Война». Надо ехать к родителям. Тетя не пустила:
— Война кончится, тогда поедешь.
— А скоро война кончится?
— Конечно, скоро.
Через какое-то время приходят родители: «В Быхове немцы». Остались мы в деревне.
…Вот наплывает из памяти, как зимой зашли в хату партизаны. Я попросил винтовку. Это были мамины племянники, а мои двоюродные братья. Посмеялись и дали подержать винтовку в руках.
В хате все время пахло кожей. Отец шил партизанам сапоги. Я просил, чтобы и мне он сшил сапоги. Отец говорил, что, мол, подожди, у меня много работы, а я, помню, доказывал, что мне нужны маленькие сапоги, у меня нога маленькая. Он обещал…
Последнее воспоминание об отце, как его гонят по улице к большой машине… И бьют палкой по голове…
…Кончилась война, у нас ни отца, ни домам. Мне одиннадцать лет, я самый большой в семье. Еще двое — братик и сестра, те маленькие. Взяла мама ссуду, на те деньги две тысячи рублей, а сейчас это — двести. Купила старую хату, без крыши… Крыша была, но, если шел дождь, спрятаться было негде, везде текло. В одиннадцать лет я начал сам осаживать окна, перекрывать крышу соломой. Строил сарай. Как?..
Первое бревно закатил и положил сам, второе — мама помогла. А выше мы уже с ней одни поднять не можем. Делал я так: обтешу бревно на земле, зарублю угол и жду, когда будут женщины идти на работу в поле. Утром они разом вцепятся и одно бревно поднимут, я его подточу и опущу в угол. До вечера еще одно обтешу… Они идут вечером с работы, поднимут… И стеночка растет…
«Не отдавай чужому дяде папин костюм…»
Валера Ничипоренко — 4 года.
Сейчас — водитель автобуса.
Живет в Бобруйске.
…Это уже был сорок четвертый год. Мне, наверное, восемь лет? Да, восемь… Мы уже знали, что отца у нас нет. Другие ждали, получили похоронки, но все равно ждали… А нам друг отца переслал его часы… Сыну… Мне… Так отец попросил перед смертью. У меня и сейчас эти часы есть, храню.
Жили мы скудно, на маленькую мамину зарплату втроем. Сестра заболела. Признали открытую форму туберкулеза. Врачи так сказали маме: надо хорошее питание, надо сливочное масло. Сливочное масло. По рыночным ценам маминой зарплаты хватало на три булки хлеба. А масла за эти деньги можно было купить полкилограмма…
Как вспомню, так и сейчас слезы пробиваются. У нас остался папин костюм. Хороший костюм. Понесли с мамой его на базар. Нашелся покупатель, быстро нашелся. Уже он приценился, деньги маме отдает, а я как заору на весь базар: «Не отдавай чужому дяде папин костюм…»
«Ночью я плакала: где моя веселая мама?..»
Галя Спанновская — 7 лет.
Сейчас — техник-конструктор.
Живет в Минске.
То, что было до войны, помнится все в движении, оно движется и меняет краски. А война, детдом — это все как остановилось.
…В тыл нас везли долго, что-то очень долго. И кормили печеньем и шоколадным маслом, видно, ничем другим запастись в дорогу не успели. До войны я любила печенье и шоколадное масло, это очень вкусно, особенно в детстве. Но за месяц дороги я разлюбила их на всю жизнь.
Всю войну мне хотелось, чтобы приехала скорее мама и мы вернулись в Минск. Мне снились улицы, кинотеатр возле нашего дома, мне снились трамвайные звонки. Мама у меня была очень хорошая, очень веселая, мы с ней жили как подружки. Папу не помню, папы у нас ран не стало.
…И вот мама нашла меня и приехала в детдом. Это так было неожиданно. Восторг! Бегу к маме… открываю дверь… Стоит какой-то военный: в сапогах, в брюках, пилотке, гимнастерке. Кто это? А это, оказывается, моя мама. полный восторг! Мама, да еще военная.
Как она уезжала, не помню, я очень плакала, поэтому, видно, не помню.
Опять жду маму и жду. Три года жду. Мама приехала уже в платье. От этой радости, что тебя забирают, я ничего не видела, была только мама — и это радость. Хотелось все время смотреть на маму, чтобы она не потерялась, опять не исчезла. Я смотрела на маму, но не видела, что у нее нет одного газа. Я не могла понять, как с моей мамой может что-то случиться. Мама — это какое-то чудо, какое-то божество. А мама вернулась с фронта очень больная. Это уже была другая мама. Она мало улыбалась, она не пела, не шутила, она много плакала. Мы вернулись в Минск и жили очень трудно. Мы не нашли свой дом, который я так любила. Не было нашего кинотеатра… Не было наших улиц… Вместо всего — камни и камни…
Ночью я плакала: где моя веселая мама? Почему мама всегда грустная? Почему она со мной не шутит и не играет, как до войны?..
«Он не дает улететь…»
Вася Саульченко — 8 лет.
Сейчас — социолог.
Живет в Минске.
…После войны меня долго мучил один и тот же сон. Сон о первом убитом немце… Которого я сам убил, а не увидел убитого… То я лечу, а он меня не пускает. Вот поднимаешься… Летишь… Летишь… Он догоняет, и падаешь вместе с ним… Проваливаешься в какую-то яму. То я хочу подняться, встать… А он не дает… Он не дает улететь…