Вот говорят: святой народ, преступное правительство… Я потом вам скажу, что об этом думаю… О народе нашем и о себе…
Самая большая командировка у меня была в Краснопольский район, я уже говорила, самый-самый. Чтобы предотвратить смывание радионуклидов с полей в реки, следовало опять же действовать по инструкции: пропахать двойные бороздки, пропуск – и ещё раз двойные бороздки, и дальше в таких же интервалах. Мне надо проехать вдоль всех малых рек. Проверить. До райцентра добираюсь рейсовым автобусом, а дальше, естественно, требуется машина. Иду к председателю райисполкома. Председатель сидит в своём кабинете, обхватил голову руками: план никто не снимал, структуры севооборота никто не менял, как сеяли горох, так и сеют, хотя знают, что горох больше всего берет радиацию, как и все бобовые. А там местами сорок кюри и выше. Ему не до меня. В детских садах разбежались повара и медсёстры. Дети голодные. Сделать операцию аппендицита, надо везти человека на «скорой» в соседний район, шестьдесят километров по дороге, как стиральная доска. Все хирурги уехали. Какая машина?! Какие двойные бороздки? Ему не до меня. Тогда я ткнулась к военным. Молодые ребята, они отработали там по полгода. Сейчас отчаянно болеют. Дали в моё распоряжение бэтээр с экипажем, даже нет, не бэтээр, а бээрдэмку, как они её звали (БРДМ) – разведывательная машина с пулемётом. Я очень жалела, что не сфотографировалась на ней. На броне. Опять же – романтика. Прапорщик, который командовал на этой машине, все время связывался с базой: «Сокол! Сокол! Продолжаем работу». Едем… Дороги наши, леса наши, а мы – на боевой машине. Стоят у заборов женщины. Стоят и плачут. Последний раз они видели эту технику во время Отечественной войны. И у них страх, что началась война.
По инструкции у тракторов для пропашки этих борозд кабина должна быть защищена, герметизирована. Я видела такой трактор, кабина, действительно, герметична. Трактор стоял, а тракторист лежал на траве, отдыхал. «Вы с ума сошли? Разве вас не предупредили?» – «Так я же голову телогрейкой накрыл», – отвечает. Люди не понимали. Их все время пугали, готовили к атомной войне. А не к Чернобылю…
Места там красивые необычайно. Лес сохранился не саженый, а настоящий. Древний. Петлистые речушки, в них вода цвета чая и прозрачная-прозрачная. Зелёная трава. Люди перекликаются в лесу… Для них это естественно, как выйти утром в свой сад… А ты уже знаешь, что все это отравлено – грибы, ягоды. Белочки в орешнике бегают…
Встретилась нам бабка:
– Детки, а молочко от своей коровки можно пить?
Мы глаза в землю, у нас приказ – данные собирать, но с населением тесно не общаться.
Первым нашёлся прапорщик:
– Бабуля, а сколько вам годков?
– Да уже за восемьдесят, а может, и больше. Документы в войну сгорели.
– Ну, тогда пейте.
Деревенских людей больше всех жалко, они безвинно пострадали, как дети. Потому что Чернобыль не крестьянин придумал, у него с природой свои отношения – доверчивые, не захватнические, как и сто лет назад, и тысячу. Как в божественном замысле… И они не понимали, что произошло, они хотели верить учёным, любому грамотному человеку, как священнику. А им твердили: «Все хорошо. Ничего страшного. Только мойте руки перед едой». Поняла, не сразу, а через несколько лет, что мы все участвовали… В преступлении… (Молчит.)
Вы не можете представить, в каких количествах на машинах из зоны вывозилось все, что туда направлялось в виде помощи, льгот её жителям: кофе, тушёнка, ветчина, апельсины. Ящиками, фургонами. Тогда же таких продуктов нигде не было. Живились местные продавцы, каждый проверяющий, все это мелкое и среднее чиновничество. Человек оказался хуже, чем я думала. И я сама… Тоже хуже… Я теперь это о себе знаю… (Задумывается.) Я, конечно, признаюсь… Для меня самой это важно… Ну, опять же пример… В одном колхозе, допустим, пять деревень. Три «чистые», две «грязные», от одной до другой – два-три километра. Двум платят «гробовые», трём – нет. В «чистой» деревне строят животноводческий комплекс. Мол, завезём чистые корма. А где их взять? Ветер несёт пыль с одного поля на другое. Одна земля. Чтобы построить комплекс, нужны бумаги. Комиссия их подписывает, я – в этой комиссии, хотя каждый знает, что подписывать нельзя. Преступление! В конце концов, находила я себе оправдание, проблема чистых кормов не дело инспектора по охране природы. Я – человек маленький. Что я могу?
Каждый находил какое-то оправдание. Объяснение. Я проводила такой опыт с собой… И вообще я поняла – в жизни страшное происходит тихо и естественно…"
Зоя Даниловна Брук,
инспектор охраны природы
Монолог о том, что русский человек всегда хочет во что-нибудь верить
"А вы разве не замечали, что между собой мы даже не говорим об этом? Через десятки лет, через столетия – это будут мифологические годы. Заселят эти места сказками и мифами… Легендами…
Я боюсь дождя – вот что такое Чернобыль. Боюсь снега. Леса. Облаков боюсь. Ветра…Да! Откуда дует? Что несёт? Это не абстракция, не умозаключение, а личное чувство. Чернобыль… Он в моем доме… В самом дорогом для меня существе, в моем сыне, который родился весной восемьдесят шестого… Он болен. Животные, даже тараканы, они знают, сколько и когда рожать. Люди так не могут, творец не дал им дара предчувствия. Недавно в газетах опубликовали, что в девяносто третьем году только у нас, в Беларуси, женщины сделали двести тысяч абортов. Основная причина – Чернобыль. Мы уже везде живём с этим страхом… Природа как бы свернулась, ожидая. Выжидая. «Горе мне! Куда девалось время?» – воскликнул бы Заратустра.
Я много размышлял. Искал смысл… Ответ… Чернобыль – это катастрофа русской ментальности. Вы об этом не задумывались? Конечно, я согласен, когда пишут, что это не реактор взорвался, а вся прежняя система ценностей. Но в этом объяснении мне чего-то не хватает…
Я бы говорил о том, о чем первым сказал Чаадаев – о нашей враждебности прогрессу. О нашей антитехнологичности, о нашей антиинструментальности. Вглядитесь в Европу. Начиная с эпохи Возрождения, она живёт под знаком инструментального отношения к миру. Разумного, рационального. Это уважение к мастеровому человеку, к инструменту в его руках. Есть замечательный рассказ у Лескова – «Железный характер». Что это такое? Русский характер – авось да небось. Лейтмотив русской темы. Немецкий характер – ставка на инструмент, на машину. У нас… У нас? С одной стороны – попытка преодолеть, обуздать хаос, с другой – наша родная стихийность. Поезжайте куда угодно, ну, например, в Кижи, и что вы услышите, о чем с гордостью воскликнет любой экскурсовод? Что этот храм построен топором да ещё без единого гвоздя! Вместо того, чтобы построить хорошую дорогу, подкуём блоху. Колёса телеги утопают в грязи, зато держим жар-птицу в руках. Второе… Я думаю… Да! Это расплата за быструю индустриализацию после революции. После Октября… За скачок. Опять же на Западе – прядильный, мануфактурный век… Машина и человек двигались, менялись вместе. Формировалось технологическое сознание, мышление. А у нас? Что у нашего мужика в его собственном дворе, кроме рук? До сих пор! Топор, коса, нож – и все. На этом весь его мир держится. Ну, ещё лопата. Как русский человек разговаривает с машиной? Только матом. Или кувалдой, пинком. Он её не любит, машину, ненавидит, презирает на самом деле, он до конца не понимает, что в его руках, какая это сила. Я где-то читал, что рабочий персонал атомных станций часто называл реактор – кастрюлей, самоваром, керогазом. Конфоркой. Здесь уже есть гордыня: на солнце пожарим яичницу! Среди тех, кто работал на Чернобыльской станции много деревенских людей. Днём они на реакторе, а вечером – на своих огородах или у родителей в соседней деревне, где картошку ещё сажают лопатой, навоз разбрасывают вилами… Выкапывают урожай тоже вручную… Их сознание существовало в этих двух перепадах, в двух временах – каменном и атомном. В двух эпохах. Человек постоянно как маятник качался. Представьте себе железную дорогу, проложенную блистательными инженерами-путейцами, мчится поезд, но на месте машинистов – вчерашние извозчики. Кучера. Это судьба России путешествовать в двух культурах. Между атомом и лопатой. А технологическая дисциплина? Для нашего народа она – часть насилия, колодки, цепи. Народ стихийный, вольный. Всегда мечтал не о свободе – о вольнице. Для нас дисциплина – это репрессивный инструмент. Что-то есть особенное в нашем невежестве, что-то близкое к невежеству восточному…