Нас учили… Больше всего нас учили любить товарища Сталина. Первое в своей жизни письмо мы писали ему – в Кремль. Это было так… Когда мы выучили буквы, нам раздали белые листы, и под диктовку мы писали письмо самому доброму, самому любимому нашему вождю. Мы его очень любили, верили, что получим ответ и что он нам пришлет подарки. Много подарков! Смотрели на его портрет, и он нам казался таким красивым. Самым красивым на свете! Мы даже спорили, кто сколько лет своей жизни отдаст за один день жизни товарища Сталина. На Первое Мая нам всем выдавали красные флажки, мы шли и радостно ими махали. По росту я была самая маленькая, стояла в конце и всегда переживала, что мне не достанется флажок. Вдруг не хватит! Нас все время учили, нам говорили: «Родина – это ваша мать! Родина – ваша мама!». А мы у всех взрослых, которых встречали, спрашивали: «Где моя мама? Какая моя мама?». Никто не знал наших мам… Первая мама приехала к Рите Мельниковой. У нее был изумительный голос. Она нам пела колыбельную: «Спи, моя радость, усни. / В доме погасли огни… / Дверь ни одна не скрипит, / Мышка за печкою спит…». Мы такой песни не знали, мы эту песню запомнили. Просили: еще, еще. Я не помню, когда она кончила петь, мы заснули. Она нам говорила, что наши мамы хорошие, что наши мамы красивые. Все мамы красивые. Что наши мамы все поют эту песню. Мы ждали… Потом пережили страшное разочарование – она нам сказала неправду. Приезжали другие мамы, они были некрасивые, больные, они не умели петь. И мы плакали… плакали навзрыд… Плакали не от радости встречи, а от огорчения. С тех пор я не люблю неправду… не люблю мечтать… Нас нельзя было утешать неправдой, нельзя было обманывать: твоя мама жива, а не умерла. Потом оказывалось… нет красивой мамы, или вообще мамы нет… Нет! Все мы были очень молчаливые. Не помню наших разговоров… помню прикосновения… Моя подружка Валя Кнорина до меня дотронется, и я знаю, о чем она думает, потому что все думали об одном и том же. Знали друг о друге интимные вещи: кто писается ночью, кто кричит во сне, кто картавит. Я все время ложкой зуб себе выпрямляла. В одной комнате – сорок железных кроватей… Вечером – команда: сложить ладошки – и под щеку, и всем – на правый бочок. Должны были делать это вместе. Все! Это была общность, пусть животная, пусть тараканья, но меня так воспитали. Я до сих пор такая… (Отворачивается к окну, чтобы я не видела ее лица в эти минуты.) Лежим-лежим ночью и начинаем плакать… Все вместе: «Хорошие мамы уже приехали…». Одна девочка сказала: «Не люблю маму! Почему она так долго ко мне не едет?». Я тоже обижалась на свою маму. А утром мы хором пели… (Тут же начинает напевать.) «Утро красит нежным светом / Стены древнего Кремля. / Просыпается с рассветом / Вся советская земля…» Красивая песня. Для меня она и сейчас красивая.
Первого мая! Больше всех праздников на свете мы любили Первое Мая. В этот день нам выдавали новые пальто и новые платья. Все пальто одинаковые и все платья одинаковые. Ты начинаешь их обживать, делаешь метку, ну хотя бы какой-то узелок или складочку, что это твое… часть тебя… Нам говорили, что Родина – это наша семья, она о нас думает. Перед первомайской линейкой выносили во двор большое красное знамя. Стучал барабан. Один раз – чудо! – приезжал к нам генерал и поздравлял. Всех мужчин мы делили на солдат и офицеров, а это был генерал. Штаны с лампасами. Лезли на высокий подоконник, чтобы увидеть, как он садился в машину и махал нам рукой. «Ты не знаешь, что такое – папа?» – спросила меня вечером Валя Кнорина. Я не знала. И она тоже. (Молчит.) Был у нас Степка… Руки сложит, как будто он с кем-то вдвоем, и кружится по коридору. Сам с собой танцует. Нам смешно, а он ни на кого не обращал внимания. А однажды утром он умер, не болел и умер. Сразу умер. Долго его не забывали… Говорили, что папа у него был большой военачальник, очень большой, тоже генерал. А потом и у меня появились волдыри под мышкой, они лопались. И было так больно, что я плакала. Игорь Королев поцеловал меня в шкафу. Мы учились в пятом классе. Я начала выздоравливать. Выжила… Опять! (Срывается на крик.) Разве это кому-нибудь сейчас интересно? Назовите мне – кому? Не интересно и не нужно давно. Страны нашей нет и никогда уже не будет, а мы есть… старые и противные… со страшными воспоминаниями и затравленными глазами… Мы есть! А что сегодня осталось от нашего прошлого? Только то, что Сталин залил эту землю кровью, Хрущев сажал на ней кукурузу, а над Брежневым все смеялись. А наши герои? О Зое Космодемьянской в газетах стали писать, что она болела шизофренией после перенесенного в детстве менингита и у нее была страсть поджигать дома. Душевнобольная. А Александр Матросов пьяный бросился на немецкий пулемет, а не спасал товарищей. И Павка Корчагин уже не герой… Советские зомби! (Немного успокоившись.) А мне до сих пор снятся лагерные сны… До сих пор не могу спокойно на овчарок смотреть… любого человека боюсь в военной форме… (Сквозь слезы.) Я так больше не могу… Открыла газ… включила все четыре конфорки… Захлопнула форточки и задернула наглухо шторы. У меня ничего не осталось такого… чтобы… когда страшно умирать… (Молчит.) Когда еще что-то держит… Ну… запах головки маленького ребенка… Даже дерева под окном у меня нет… Крыши… крыши… (Молчит.) Поставила букет цветов на стол… Включила радио… И последнее… Лежу… уже лежу на полу… а мысли все оттуда… Все равно… Вот я выхожу за ворота лагеря… ворота железные, и они с лязгом за моей спиной закрываются. Я – свободная, меня освободили. Иду и уговариваю себя: только не оглядываться! Умирала от страха, что кто-то сейчас меня догонит и вернет. Надо будет возвращаться. Прошла немного и вижу у дороги березку… простую березку… Подбегаю к ней, обнимаю, прижимаюсь всем телом, рядом какой-то куст, я и его обнимаю. В первый год было столько счастья… от всего! (Долго молчит.) Соседка услышала запах газа… Милиция взломала дверь… Пришла я в себя в больнице, и первая мысль: где я? Я опять – в лагере? Как будто у меня не было другой жизни, и ничего больше не было. Сначала вернулись звуки… потом боль… Все причиняло боль: любое движение, глотнуть воздух, пошевелить рукой, открыть глаза. Весь мир – это было мое тело. Потом мир раздвинулся и стал выше: я увидела медсестру в белом халате… белый потолок… Я очень долго возвращалась. Рядом со мной умирала девушка, она умирала несколько дней, лежала вся в этих трубках, и во рту трубка, даже кричать она не могла. Почему-то ее нельзя было спасти. И я смотрела на эти трубки и представляла в подробностях: вот это я лежу… я умерла… но я не знаю, что я умерла и меня больше нет. Я уже побывала там… (Остановилась.) Не надоело слушать? Нет? Скажите… я могу замолчать…
Мама… Мама за мной приехала, когда я пошла в шестой класс. Двенадцать лет она отсидела в лагере, три года мы были вместе, а девять раздельно. Теперь нас отправляли на поселение и разрешали ехать вдвоем. Это было утро… Я шла по двору… Кто-то меня окликнул: «Анечка! Анюточка!». Никто меня так не звал, никто не звал меня по имени. Я увидела женщину с черными волосами и закричала: «Мама!». Она обняла меня с таким же ужасным криком: «Папочка!» – в юности я была очень похожа на отца. Счастье! Сколько разных чувств, сколько радости! Несколько дней я себя не помнила от счастья, я никогда больше не переживала такого счастья. Столько разных чувств… Но скоро… очень скоро оказалось, что мы с мамой не понимаем друг друга. Мы – чужие люди. Я хотела вступить в комсомол, чтобы бороться с какими-то невидимыми врагами, которые хотят разрушить нашу самую лучшую жизнь. А мама смотрела на меня и плакала… и молчала… Все время чего-то боялась. В Караганде нам выдали документы и направили в ссылку в город Белово. Это далеко за Омском. В самую глубокую Сибирь… Месяц мы туда ехали. Ехали и ехали, ждали и пересаживались. По пути отмечались в энкавэдэ, и нам все время предписывали следовать дальше. Нельзя поселиться в приграничной полосе, нельзя в близости оборонных предприятий, больших городов – такой длинный-длинный список, куда нам нельзя. До сих пор я не могу видеть вечерние огни в домах. Нас выгоняли ночью с вокзалов, мы шли на улицу. Метель, мороз. Горели огни в домах, там были люди, они жили в тепле, они грели чай. Нам надо было постучать в дверь… это самое страшное… Никто не хотел пускать ночевать… «Мы пахнем зэками…» – говорила мама. (Плачет. И не замечает, что плачет.) В Белово стали жить «на квартире» – в землянке. Потом опять жили в землянке, и она уже была наша. Я заболела туберкулезом, не могла от слабости стоять на ногах, страшно кашляла. Сентябрь… Все дети собираются в школу, а я не могу ходить. Меня забрали в больницу. Помню, что в больнице все время кто-то умирал. Умерла Сонечка… Ванечка… умер Славик… Мертвых я не боялась, но я не хотела умирать. Я очень красиво вышивала, рисовала, все хвалили: «Какая талантливая девочка. Тебе надо учиться». И я думала: тогда почему я должна умереть? И каким-то чудом я выжила… Однажды открыла глаза: на тумбочке стоял букет черемухи. От кого? Но поняла, что буду жить… Буду жить! Вернулась домой – в землянку. Мама за это время пережила очередной инсульт. Я ее не узнала… Увидела старую женщину. В этот же день ее увезли в больницу. В доме я не нашла никакой еды, даже запаха. Сказать кому-нибудь об этом постеснялась… Нашли меня на полу, я еле дышала. Кто-то принес кружку теплого козьего молока… Все, все… все… Все, что я помню о себе… как умирала и выживала… умирала… (Опять отвернулась к окну.) Немного окрепла… Красный Крест купил билет, и меня посадили на поезд. Отправили в родной Смоленск – в детдом. Так я вернулась домой… (Плачет.) Я не знаю, почему… почему я плачу? Я же все… Все… о своей жизни знаю… И там мне исполнилось шестнадцать лет… У меня появились друзья, за мной начали ухаживать… (Улыбнулась.) Красивые ребята за мной ухаживали. Взрослые. Но была у меня такая особенность: если я кому-нибудь нравилась, я пугалась. Страшно, что кто-то обратил на тебя внимание. Тебя заметил. За мной невозможно было ухаживать, потому что на свидание я брала с собой подругу. Если меня приглашали в кино, я тоже шла не одна. На первое свидание к своему будущему мужу я пришла с двумя подругами. Он долго потом это вспоминал…