На первом допросе фашистский офицер задавал простые вопросы: твоя фамилия, твое имя, год рождения… Кто отец и мать? Переводчиком был молодой полицай. В конце допроса он сказал: «Сейчас ты пойдешь и уберешь комнату для пыток. Посмотри хорошенько там на скамейку…» Дали мне ведро с водой, веник, тряпку и повели…
Там я увидел страшную картину: посреди комнаты стояла широкая скамейка с прибитыми к ней ремнями. Три ремня – привязать человека за шею, за поясницу и за ноги. В углу стояли толстые березовые палки и ведро с водой, вода была красная. На полу лужи крови… Мочи… И кала…
Я носил и носил воду. Тряпка, которой мыл, все равно была красная.
Утром офицер позвал меня:
– Где оружие? С кем из подпольщиков держишь связь? Какие получал задания? – вопросы сыпались один за другим.
Я отговаривался, что ничего не знаю, еще малый, а на поле собирал не оружие, а мерзлую картошку.
– В погреб его, – приказал офицер солдату.
Меня спустили в погреб с холодной водой. Перед этим показали партизана, которого только что вытащили оттуда. Он не выдержал пытку и… утонул… А сейчас лежал на улице…
Воды было по горло… Я чувствовал, как бьется мое сердце и кровь в венах, как кровь согревает воду вокруг моего тела. Мысль была такая: не потерять бы сознание. Не захлебнуться. Не утонуть.
Следующий допрос: ствол пистолета наставлен в мое ухо, выстрел – треснула сухая половица. Выстрелили в пол! Удар палкой по шейному позвонку, падаю… Надо мной кто-то стоит большой и тяжелый, от него пахнет колбасой и самогонкой. Меня тошнит, а рвать нечем. Слышу: «Сейчас вылижешь языком то, что от тебя на полу… Языком, понял… Понял, красный детеныш?!»
В камере не засыпал, а терял сознание от боли. То мне казалось, что я стою на школьной линейке и учительница Любовь Ивановна Лашкевич говорит: «Осенью придете в пятый класс, а сейчас до свидания, ребята. За лето подрастете все. Вася Бойкачев сейчас самый маленький, а станет самым большим». Любовь Ивановна улыбается…
То вдруг мы с отцом в поле, ищем наших убитых солдат. Отец где-то впереди, а я нахожу под сосной человека… Был такой случай… Я нашел не человека, а то, что от него еще осталось… Было это в самые первые дни. Он просил: «У меня нет ног, у меня нет рук, пристрели, сынок…» Его кто-то успел перевязать, а забрать не успели… В ужасе я убежал… звал отца…
Старик, который лежит рядом в камере, будит меня:
– Не кричи, сынок.
– А что я кричу?
– Ты просишь, чтобы я тебя пристрелил…
Прошли десятки лет, а я все удивляюсь: живой?! Меня не оставляет это чувство…
«А на мне даже косыночки нет…»
Надя Горбачева – 7 лет.
Сейчас – работник телевидения.
В войне меня интересует необъяснимое… Я до сих пор о ней много думаю…
Как уходил отец на фронт, не запомнила…
Нам не сказали. Пощадили. Он отвел утром нас с сестрой в детский сад. Все было, как всегда. Вечером мы, конечно, спросили, почему нет отца, но мама успокоила: «Он скоро вернется. Через несколько дней».
Помню дорогу… Ехали машины, в кузовах мычали коровы, пищали свиньи, в одной машине – мальчик держал в руках кактус и от толчков бегал с ним от одного борта к другому… Нам с сестрой было смешно, как он бегает. Дети, мы видели поля, мы видели бабочек. Нам нравилось ехать. Мама оберегала нас, мы сидели под мамиными «крыльями». Где-то в сознании было, что случилась беда, но с нами мама, и там, куда мы едем, все будет хорошо. Она заслонила нас от бомб, от взрослых напуганных разговоров, от всего плохого. Если бы мы могли прочесть мамино лицо, то прочли бы на нем все. Но я его не помню, я помню большую стрекозу, которая села на плечо сестренке, и я закричал: «Самолет!» – а взрослые почему-то соскочили с повозок и стали задирать головы вверх.
Приехали к дедушке в деревню Городец Сенненского района. Семья у него была большая, мы поселились в летней кухне. Нас стали звать «дачниками», так это за нами до конца войны и осталось. Я не помню, чтобы мы играли, во всяком случае, летних игр так у нас точно не было. Подрастал маленький брат, он был на наших руках, потому что мама копала, сажала, шила. Оставит нас одних: надо вымыть ложки, тарелки, полы, дотопить печку, насобирать веток на завтра запастись водой, полное ведро мы не могли поднять, носили по полведра. С вечера мама назначала: ты – старшая по кухне, а ты – старшая по брату. И каждая уже за свое дело отвечала.
Как бы ни было голодно, но у нас появилась кошка, за ней – собака. Это были члены семьи, мы все делили с ними поровну. В другой раз не хватает на кошку и собаку, так тайком каждая из нас старалась припрятать им кусочек. И когда кошка погибла от осколка, это была такая потеря, что, казалось, перенести ее невозможно. Плакали два дня. Хоронили с выносом, со слезами. Поставили крестик, посадили цветы, поливали.
Я и сейчас, как вспомню наши слезы, как мы переплакали, не могу завести кошку. Дочь, когда была маленькая, просила купить собачку, а я не смогла.
А потом что-то с нами случилось… Мы перестали бояться смерти…
Наехали большие немецкие машины, выгнали всех из хат. Выстроили и считают: «Айн, цвай, драй…» Мама девятая, а десятого на расстрел. Нашего соседа… Мама держала на руках братика, так он у нее из рук и упал.
Я запоминала запахи… Когда вижу сейчас в кино фашистов, слышу солдатский запах… Кожи, хорошего сукна, пота…
О смерти не говорили… В нашей семье старались как можно меньше говорить о смерти. Был такой уговор. Она была всюду…
Сестра в тот день дежурила по брату, а я полола на огороде. В картошке нагнусь, меня не видно, знаете, в детстве все кажется большим и высоким. Когда заметила самолет, он уже кружился надо мной, я увидела совершенно отчетливо летчика. Его молодое лицо. Коротенькая автоматная очередь – бах-бах! Самолет второй раз разворачивается… Он не стремился меня убить, он развлекался. Уже тогда, детским умом я это поняла. А на мне даже косыночки нет, нечем прикрыться…
Ну, что это? Как объяснить? Интересно: жив ли этот летчик? И что он вспоминает и как рассказывает? Какими словами?
Я говорю… В войне меня интересует необъяснимое… Я не перестаю о ней думать…
Проходила та минута, когда решалось: погибнешь от пули или умрешь от страха, и наступала нейтральная полоса – одну беду пронесло, а о другой пока люди не знают – и было много смеха. Начинали поддевать, подшучивать друг над другом: кто и где прятался, как бежали, как пуля летела, да не попала. Я это хорошо помню. Даже мы, дети, соберемся и посмеиваемся друг над другом – кто испугался, а кто нет. Смеялись и плакали одновременно.
Я вспоминаю о войне, чтобы понять… А иначе – зачем?
У нас было две курицы. Когда им говорили: «Немцы – тихо!», – они молчали. Они сидели тихо-тихо вместе с нами под кроватью, ни одна не кокнет. Сколько я потом ни видела в цирке ручных кур, они меня не удивляли. А наши ко всему исправно неслись под кроватью в ящике – два яйца в день. Мы чувствовали себя такими богатыми!