Вы, конечно, читали обо всем в книгах, а мы это видели. Пережили. Я даже сейчас не понимаю, почему люди не сходили с ума от того, что видели? От того, что творили? Комендант фашистский… Это же был с точки зрения психиатра, наверное, нормальный человек, а не безумный.
…И вот нас ведут на работу. Только стали спускаться, и вдруг я услышала голос: „Мама, мамочка!“. И вижу: стоит тетя Даша, а с тротуара бежит моя дочка. Они случайно шли по улице и увидели меня. Дочка как бежала, так сразу бросилась мне на шею. И вы представляете, там собаки, они специально выучены бросаться на людей, но ни одна собака не двинулась с места. Подойдешь, она же разрывает, они для этого выдрессированы, а тут ни одна не тронулась с места. Дочка бросилась ко мне, я не плакала, только говорила: „Доченька! Наташенька, не плачь… Я скоро буду дома…“. И охрана стояла, и собаки. И никто ее не тронул…
После этого случая нас не повели на работу, повели назад в лагерь. А в тот день на работе мне должны были устроить побег. Так побег сорвался.»
Наташа:
— В пять лет я стихов не знала. Тетя Даша научила меня молитвам. И я молилась за папу и маму, чтобы они остались живы. Этот страх потерять маму у меня остался и до сих пор. Я должна утром маме позвонить, мне надо ей сказать два слова: «Как ты себя чувствуешь? Хорошо? Ну и хорошо…» Я кладу трубку и начинаю свой день.
— И так каждый день?
— Если я не позвоню или мама куда-то ушла, у меня весь день будет внутри тревога, и тревога такая, что руки опускаются. Вечером, перед тем как лечь спать, я ей снова звоню, несмотря на то, что мне уже за сорок. Я должна от нее сама услышать хоть одно слово.
— А часто у мамы бываете?
— Ежедневно. Если не дежурю в больнице. Я детский психиатр, как и мама, стала врачом. Муж не может понять этого моего беспокойства, и раньше обижался, ревновал. Теперь примирился. Он видит, что это не причуда какая-то, а что я иначе не могу.
Я с детства мечтала, что буду врачом. Но хирургом не смогла быть. Крови я не боюсь, но вот резать живого человека, это у меня ассоциируется с тем, что я видела в войну: эти раны, люди, изорванные собаками… Практические у нас были в институте, и это стоило мне огромного труда…
В сорок четвертом, тринадцатого февраля, в эшелоне узниц Людмилу Михайловну Кашичкину отправляют на фашистскую каторгу в концлагерь Кроазет на берегу Ла-Манша. Восемнадцатого марта, в день Парижской Коммуны, французы устраивают побег, и она уходит в «маки»:
«Память тех дней — ранение в позвоночник и французский орден „Боевой крест“, — продолжает Людмила Михайловна. — Но сколько всего пережила, что после войны ничего не хотела помнить. Поэтому многие детали забыла. Десятки лет я себе твердила: „Забыть! Забыть!..“.
Одно только не хотела забывать, как я возвращалась из Франции, первая остановка на нашей земле… Мы все выскочили из вагонов, мы целовали землю, обнимали… Помню: я была в белом халате, упала на землю, целую ее, и за пазуху горстями кладу. Неужели, думаю, я еще когда-нибудь с ней расстанусь, с такой родной?..»
Через несколько дней Людмила Михайловна неожиданно позвонит мне:
— Я только что вернулась. Я нашла то место… Какое? Где был лагерь, в который нас привезли из тюрьмы. Столько лет боялась даже взглянуть в ту сторону, объезжала далеко, если вдруг надо было в тот район… А после нашего разговора, когда вы спросили, что же теперь на том месте, я и сама подумала: «А что же там теперь?». Я как пьяная там ходила, все-все вспомнила. Где были бараки, баня. Где столбы, на которых вешали… Если хотите, можем вместе еще раз съездить. Это недалеко от центра. Туда и троллейбусы, и трамваи ходят…
И мы приедем на бывшую Широкую. Я увижу новые жилые дома, длинную коробку какого-то проектного института. Все покажется обыкновенным и привычным, ничем не примечательным. А Людмила Михайловна будет стоять и плакать:
— Тут все на человеческих костях. Тут тысячи людей лежат. Я даже некоторые лица помню…
Как я потом узнаю, бывшие узники лагеря обращались в Минский горисполком с просьбой увековечить место, на котором он находился, мемориальной доской. Если у земли, на которой мы живем, не будет памяти, кто же вырастет на ней? Нам надо думать об этом.
— В Минске должен стоять памятник Неизвестному подпольщику. Подполье редко разглашало имена. Люди погибали часто без имени, но они не должны остаться без нашей памяти.
Пока живет эта раненная войной женщина, ее память — мост между войной и миром… Но она хочет знать, что будет завтра.
Свой счет к войне хранит память другой минской подпольщицы — Надежды Викентьевны Хатченко:
«Я иду с сыном по улице, а лежат убитые — и по одну сторону, и по другую. Я ему про Красную Шапочку рассказываю, а кругом убитые. Это когда мы из беженцев возвращались. Приходим к матери, и с ним неладно: залазит под кровать и сидит там целыми днями. Пять лет ему было, на улицу его не выгнать…
Год я с ним мучилась. Никак не могла добиться: в чем же дело? А мы жили в подвале, а когда кто идет по улице, то видны только сапоги. И вот он как-то вылез из-под кровати, увидел чьи-то сапоги в окне и как закричит… Потом я вспомнила, что фашист ударил его сапогом…
Ну, как-то это у него прошло. Играет во дворе с детьми, придет вечером домой и спрашивает:
— Мама, что такое — папа?
Я ему объясняю:
— Он беленький, красивый, он воюет в армии.
А когда Минск освобождали, то первыми в город ворвались танки. И вот мой сын прибегает в дом с плачем:
— Моего папы нет! Там все черные, нет белых…
Это был июль, танкисты все молодые, загорелые.
Муж пришел с войны инвалидом. Пришел не молодой, а старый, и у меня беда: сын привык думать, что отец — беленький, красивый, а пришел больной старый человек. И сын долго не признавал его за отца. Мне пришлось их приучать друг к другу.
Муж приходит поздно с работы, я ему говорю:
— Что же ты так поздно? Дима волновался: „Где мой папка?“.
Он ведь тоже за шесть лет войны (он был еще на японской) отвык от сына.
А когда что-нибудь куплю сыну, тогда говорю:
— Это папка купил, он о тебе заботится…
И потом они подружились. У отца было много чего рассказать…»
И на это должно было женщине достать душевных и физических сил: вернуть сыну отца, а отцу — сына. Она первая должна была думать о том, как наладить послевоенную жизнь, семью, помочь забыть войну своему мужу и своему ребенку. Первая, потому что в основе ее природы — сотворение жизни.
«Сколько видели убитых, что еще на фронте думала: если останусь жива, встречу хорошего человека, рожу много детей». (Софья Ивановна Шеревера, гвардии младший сержант, телеграфистка.)
Рассказывает Мария Александровна Арестова, женщина легендарной судьбы. Первая в нашей стране женщина-машинист.