Топот копыт и дикий вой всадников заглушили все остальные звуки. Конная лава накатывалась стремительно и неудержимо, и, казалось, ничто на свете не могло ее остановить.
— Стрельцы… Пали!!! — набрав полную грудь воздуха, перекрывая вражеский гвалт, выкрикнул сотник.
Вслед за этим «пали» прогремел не очень дружный залп из немногих разнокалиберных самопалов, имевшихся в арсенале ополченцев. И конная лава, казавшаяся могучей и несокрушимой, распалась, раздвоилась, уходя от прямого столкновения с русской ратью, обтекая ее с двух сторон. Конечно же, не этот слабый залп нескольких десятков стареньких ручниц заставил отпрянуть степную конницу, а стойкость ополченцев. Стойкость именно в самом прямом, изначальном смысле этого слова. Ни один из них не дрогнул, не опустил копья, не отвернулся, не сделал ни шагу назад, ломая строй. Они стояли как вкопанные, плечом к плечу, побелевшими пальцами сжав древки охотничьих рогатин и копий, переделанных из обычных вил и кос. И ордынцы не смогли врубиться в этот строй, их кони поворачивали на всем скаку, огибая непреодолимое препятствие.
Но старый сотник понимал, что бой отнюдь не выигран. Тысячи всадников, взяв полк в кольцо, принялись кружить вокруг него свою смертельную карусель, издали осыпая ополченцев десятками тысяч длинных убойных стрел.
— Стоять, братцы! Смыкать ряды! Помощь близка! — из последних сил прохрипел старый сотник, пытаясь хоть как-то ободрить обреченных на гибель ратников.
А что он мог еще сделать? Сотник сам держался из последних сил, опираясь левой рукой на копье. Из его правого плеча торчали две черные стрелы с грязно-серым опереньем, третья стрела трепетала в груди.
Но ополченцы сами, без всякой команды, молча смыкали ряды, заменяя павших товарищей. Никто не бросил оружия, не побежал, покорно подставляя шею под ордынский аркан. Седой сотник, чувствуя, что вот-вот упадет на землю, чтобы больше с нее не встать, бросил последний взгляд влево, туда, где за дымом лежал Таганский луг, до которого он так и не смог довести свой полк. И вдруг его угасающий взор вновь ожил. Он последним усилием поднял руку, протянул ее в направлении Таганского луга и прошептал мертвеющими губами:
— Братцы, держитесь! Князь Михайло… Я верил…
И, крепко сжимая копье, сотник пал на родную землю, которую столько лет защищал верой и правдой. Ополченцы, устремив взоры туда, куда указал их погибший командир, увидели, как на пригорке, словно вырастая из клубов дыма, низко стелющегося над травой, показался всадник, скачущий во весь опор. Над его ярко сверкающим под лучами восходящего солнца золоченым шеломом колыхался плюмаж белоснежных перьев, а за плечами развевался алый воеводский плащ, словно всадник нес на себе сполох горячего пламени. Над бранным полем, заполненным торжествующими ордынцами, грянуло грозное и могучее русское «Ура!». Этот древний боевой клич одновременно раздался и из уст расстреливаемых в упор, но не сдающихся ополченцев, и донесся из рядов мчавшейся им на выручку конной дружины воеводы князя Воротынского.
Ее пробуждение было ужасным. Анюта испытывала такое дикое безысходное отчаяние лишь один раз в жизни. Это было в раннем детстве, когда их корова, купленная на медные гроши, накопленные за пять лет ценой непрерывных лишений всей семьи, сдохла через два дня после того, как ее привели с рынка. Анюта навсегда запомнила, как страшно кричала мать, как стал совсем черным и внезапно постарел лет на десять отец. Сейчас, стоя босиком в одной нижней рубашке на невысоком, чуть покосившемся крылечке, куда она выскочила в поисках своего возлюбленного, с которым этим утром собралась идти под венец, девушка вновь, как тогда, в детстве, содрогалась всем телом, прижав к груди сведенные судорогою руки. Ее рот был широко раскрыт, но из него не вырывалось ни единого звука, из глаз не катилось ни единой слезинки. И она чувствовала, что этот беззвучный плач без слез, не позволявший облегчить душу, вот-вот убьет ее, разорвав сердце на части.
Резкий громкий звук, похожий на хлопок, неожиданно раздавшийся где-то рядом, возможно во дворе соседнего дома, и взметнувшийся над забором столб яркого пламени, наверное, спас девушку, заставив ее мозг, затуманенный человеческим горем, переключиться на простой животный инстинкт самосохранения. Анюта метнулась было в избу, но тут же сообразила, что при близком пожаре это верный способ сгореть заживо, и бросилась со двора на улицу. Из соседних дворов уже выбегали люди, тоже босые и едва одетые. Они тащили ведра и ушаты с водой, чтобы спасти соседей и себя самих от самой страшной беды, какая только может случиться в деревянном городе: от пожара.
— Что стоишь, девка! — крикнула Анюте какая-то соседка мощного телосложения, несшая на обоих плечах сразу два коромысла с четырьмя ведрами воды. — Давай волоки из дома воду в чем ни попадя, а то все, как один, сгорим!
«Как же, девка! — горько усмехнулась про себя Анюта. — Была девка, да вся вышла!»
Но она, движимая всеобщим порывом, бегом вернулась в чужой двор, ставший ей родным всего лишь на одну ночь, и принялась оглядываться, пытаясь найти колодец или бочку с водой. Зачем-то подняв глаза к небу, Анюта вдруг увидела, что пламя, ранее полыхавшее лишь справа, совсем рядом, сейчас уже виднелось и спереди, и слева, и вдалеке, над крышами домов, находившихся через несколько улиц. Казалось, пожаром был охвачен весь город. Сквозь настежь распахнутую калитку Анюта могла наблюдать, как люди, тоже наверняка заметившие наступавший со всех сторон пожар, побросали ведра и принялись забегать в дома, вытаскивать из них грудных детей и всевозможные вещи, которые могли унести, а затем устремлялись куда-то вдоль по улице. Девушка тоже выбежала на улицу и помчалась по ней в том направлении, в каком влекла ее все увеличивающаяся толпа.
Людские потоки, стремящиеся уйти от пожара, вначале текли по нескольким направлениям, в основном к Москве-реке, Неглинке и Яузе. Однако вскоре многие слободы оказались отрезанными от рек стеной огня, в которой оставались лишь два свободных от пламени прохода, с западной и восточной стороны, ведущие от окраин к Кремлю. По западному проходу уже скакала ордынская конница, которой даже не понадобилось вступать в бой с полком правой руки, погибшем в пылающих посадах. А восточный проход, начинавшийся от Таганского луга, был пока свободен. Войска князя Воротынского, к которым присоединились остатки спасенного ими ополчения, отбивали уже пятую атаку противника. Волна за волной накатывались на полк левой руки ордынские тумены и отступали, отбитые меткими дружными залпами русских ручниц, и сокрушительными сабельными ударами конных отрядов, вновь и вновь бесстрашно бросавшихся в контратаки на превосходящие силы противника. А на флангах оборонительных порядков полка насмерть стояли пешие ратники.
Стотысячные толпы московских жителей и беженцев, устремившиеся к Кремлю, вскоре до отказа заполнили улицы, ведущие к единственным открытым Большим воротам. Тех, кто оступался и падал, тут же затаптывали идущие сзади. Люди гибли и стоя, в кошмарной давке, прижатые к домам и заборам. Тем немногим, кто ехал верхом или в каретах, было чуть легче, поскольку их лошади более успешно могли прокладывать себе дорогу в толпе, раздвигая людей мощной грудью, топча их копытами. Но и всадникам приходилось непрерывно отбиваться нагайками и саблями от тех, кто стремился стащить их с седел. Многие гибли в этой дикой борьбе. Князь Шуйский был убит ударом ножа, его сброшенное с седла тело тут же растоптали. Стоны погибающих в давке, звериные крики заживо сгорающих в огне, повисшие над московскими улицами, заглушали даже гудение гигантского пламени и треск невиданного пожара, охватившего без малого весь город.