— Не хотели мы вас вовлекать, я думал, вы в Ленинграде задержитесь и мы успеем рубануть.
Признавался с неохотой, еще надеясь как-то избавить Лосева, уберечь от подробностей, видимо ядовитых, злых. Пухлые губы его кривились возмущенно, а вот глаза оставались холодными. Они не участвовали в этих признаниях, в движениях лица, бесстрастно следя за происходящим.
— Итак, вы решили ночью бабахнуть и таким образом разрешить все претензии? — выяснял Лосев.
— Вот именно. Поскольку положение критическое. Применить, так сказать, прессинг.
— Кто же это решил? Вы лично?
— Не один я… Мы с Чистяковой и с областью согласовали.
— Так, значит — и с областью.
— Подготовлено освещение участка, будет оцепление, представители воинской части объект уже осмотрели.
Наверное, и впрямь Лосеву лучше было не углубляться. Каждая подробность делала его сообщником. Морщихин выкладывал сведения неохотно, все порывался остановить Лосева, но глаза взирали безучастно, как будто Морщихин предусмотрел и эти вопросы, и свои ответы. Якобы уступая, он словно куда-то заманивал Лосева, шаг за шагом…
Выл в Морщихине некий излишек уверенности. С кем он в области согласовал? Не следовало об этом спрашивать, зачем себе руки связывать.
И все же Лосев спросил. Не удержался.
Через стройуправление, то есть через заместителей Грищенко, вышли на военный округ, на инженерное управление, отдел снабжения… Морщихин насторожился, называл имена, но от сути уходил.
Вот и все. Подошло. К самому краю подтащило.
Лосев встал к окну, посмотрел наискось на тот берег, на медную крышу старого дома. Сквозь купы, подпаленные осенью, догорающую, отжитую листву светлая зелень патины казалась молодой и сильной. Зимой, в хмурые короткие дни зелень крыши выглядела еще ярче, снег не удерживался на крутых скатах и зеленое пятно украшало черно-белое однообразие города.
Вокруг дома было пусто. Ни души. И на берегу никого.
— Морщихин, а вам не жалко? — не оборачиваясь спросил Лосев.
Проследив его взгляд, Морщихин ответил с торжеством:
— Насчет крыши? Предусмотрено! А как же! Инженер обещал мне, что поднимет и спустит ее как на парашюте. Рядышком. В полной целости. У них всякие направленные взрывы — искусство! Я все обговорил, они гарантируют, — он любовался своею хозяйственностью. Еще бы, медные листы, цветной металл. — Скрепы они уже срезали, все подготовили.
Лосев пригнул голову, уши его побелели, он обернулся и пошел на Морщихина, впечатывая шаг:
— Ка-акие скрепы? Ка-ак срезали? — Он отшвырнул но дороге тяжелый стул так, что тот грохнулся о стену, завопил пронзительно-режущим голосом: — Кто разрешил? Воспользовались… О-отменить! Отставить!
Неслышно вошел Журавлев, заместитель Лосева, встал, прижав спиною дверь, чтобы кто-нибудь не заглянул в кабинет на этот остервенелый крик председателя. По опыту знал, что в такие минуты надо молчать и смотреть на Лосева, не успокаивать, смотреть и ждать. Морщихин тоже стоял, опустив руки, по стойке «смирно», холодно-прозрачные глаза его смотрели невозмутимо.
— Слыхал? Ты в курсе? Ты почему позволил хозяйничать? — накинулся Лосев на Журавлева и, не дожидаясь ответа, притопнул ногой. — Отменить! Все отменить! Саперов ваших, инженеров, всех к чертовой матери!.. Ясно? — Он вплотную подступил к Морщихину. — Отвечайте!
— Ясно, — отчеканил Морщихин с солдатской бравостью.
— Что ясно?
— К чертовой матери! — подсказал Журавлев.
— К чертовой матери, — повторил Морщихин.
— Отправляйтесь, — приказал Лосев, отошел к столу.
— По какой причине отменить, Сергей Степанович? Как сообщить? — спросил Морщихин.
— А по той, что нечего нам тайком от людей, от наших депутатов, от исполкома действовать.
Морщихин повел бровями разочарованно, с некоторым презрением.
— Чего их бояться, Сергей Степанович? Тут характер проявить надо. Я же предлагал, я все беру на себя.
— Какого мы храбреца вырастили, Журавлев, все ему нипочем — ни народ, ни депутаты… Ихнее дело маленькое. Так по-вашему, Эдуард Павлович?
Морщихин улыбнулся, но глаза его не улыбались, как ни щурился, они сохраняли холодную тусклость.
— Зря вы, Сергей Степанович, на этих… оглядываетесь. С них спрашивать не станут. А нам все равно взрывать придется. Как ни вертись. Зачем откладывать?
— Я вам все сказал, Морщихин. Жаль, что вы не поняли. Идите и отмените. А самосвалы на картошку послать.
Морщихин покачал головой, как на капризного ребенка; никуда самосвалы не пошлешь, уже не предупредить, люди выйдут на ночную смену, кто простой будет оплачивать? Экскаватор подогнали, бульдозер и всякую технику сняли с других объектов. И с военными ничего нельзя изменить, поздно, все через область делалось, с таким трудом организовывали, увязывали. Мягко и доказательно пресекал он всякую попытку Лосева нарушить безукоризненно разработанную операцию. Выходило, что ничего нельзя было ни аннулировать, ни отложить. Фитиль подожжен, как он выразился, не без щегольства, и надо отойти в сторону.
…Был момент, у ворот, когда он собирался пойти вместе с Наташей домой, просидеть с ней вечер, послушать, как она на пианино играет… Не мог отпустить ее.
Наташа висела у него на руке всей тяжестью, всем телом, которое он еще недавно мог подбросить, подкинуть вверх. Шла, напевая, без умолку рассказывала про школу, про то, как летом жила в лагере. Счастьем было слушать неумолчное ее верещание. Кожаные ее подметки звонко и чисто стучали по асфальту. В такт этому стуку в душе Лосева дробно забили барабаны, заиграли оркестры, гранитные парапеты набережной засверкали мелким блеском.
— Что с тобой? — спросила Наташа.
Счастье мешало ему ответить, он пригнул Наташу к себе. Поцеловал ее в голову. Потребность любви, что открылась в нем, не могла насытиться. Бежал веселый красный трамвай, и за ним, догоняя и кружась, неслись желтые листья. В саду мальчишки собирали желуди, и эти желуди, тугие, коричневого блеска, напомнили Танины глаза. Лосев приложил палец к закоптелой коре дуба и сделал отпечаток на театральной афише. «Дактилоскопия», — повторяла за ним Наташа и делала то же самое. За чугунной решеткой стоял маленький лаково-черный бюст Петра Первого.
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн, —
стал читать Лосев вслух, удивляясь тому, откуда всплыли эти стихи.
— Пап, не надо, — взмолилась Наташа, но он не мог остановиться.
Показался их дом, Наташа замолчала. Они шли в молчании до самых ворот. Это было важное молчание, нужное им обоим.
У ворот они остановились, и тут произошел толчок, явственный толчок изнутри. «Останься!» Вернее: «Не спеши в Лыков! Задержись!» Именно это вспомнилось ему сейчас в том неясном подземном сигнале. Наташа поднялась на цыпочки, ткнулась губами в его щеку, и на него дохнуло ее детским запахом, памятным со времен, когда он купал ее в тазу. Фигурка ее в тени глубокой подворотни растаяла, потом вспыхнуло белое лицо — она обернулась, и его словно обдало теплой волной счастья. Все-таки у него была дочь. Несмотря ни на что. Он отец и не может не чувствовать себя отцом. А вот сыном чувствовал себя мало. Отца в нем больше, чем сына. Воспоминание о его отце прошло легкой жалостью, он сравнивал себя, мальчика, с Наташей и подумал, что свидание это будет ей помниться. И, забывая о том толчке, он попробовал представить, каким он представится Наташе, когда она будет совсем взрослой, а его уже не станет…