Она повернулась к двери боком, наклонилась — и ударила
стопой примерно в то место, где остались следы от дверной ручки. Удар у нее был
несильный, но акцентированный. Двери в избах делались всегда открывающимися
внутрь: кто-то из этнографов считал — чтобы не завалило снегом, а кто-то —
чтобы нельзя было подпереть снаружи и поджечь дом… то есть поджечь всегда
можно, а вот подпереть уже нельзя. В моей голове это плохо вяжется с миролюбием
северных народов, хотя… Если припомнить любимого народного героя Лемминкяйнена
(помните рассказ деда Терхо?) — версия приобретает осмысленность. Мало
того что сам герой считал в порядке вещей заявиться на свадьбу, куда его
специально не позвали, чтобы не портил людям настроения, мать не послушал, а
ведь она его не пускала — нет, заявился, все испоганил и хозяина дома прирезал;
так ведь и ответ прилетел, по нашим меркам, совершенно адекватный: всех родных
обидчика, кого поймали, вырезали, а деревню разорили. И, что характерно,
никакого удивления или возмущения в авторском голосе я не нахожу. Я в нем
слышу: все так делают, особенно если сам виноват. Но вот что у меня с этим —
вполне современным, то есть людоедским, не находите? — модусом операнди'
не сходится, так это полное отсутствие в маткультуре залежей оружия. Должно
быть, и много. Не-а. Но ведь не голыми же руками они друг друга душили?..
От лат. modus operandi — образ действий.
В общем, что-то здесь не сходится, но, увы — информации
мало, копать и копать. Копать и копать.
Моя помощь в таранном деле Маринке не потребовалась, со
второго удара дверь чуть приоткрылась. Теперь 1 уже отговаривать ее было
бесполезно, а стоять в стороне — неловко.
Мы навалились вдвоем — раздался скрежет (и точно, это
выдирались из косяка ржавые гвозди); образовалась щель, а потом дверь
распахнулась.
Маринка скользнула у меня под мышкой и вошла первой.
В сенях стояла лавка, а на лавке — очень ржавое, буквально
кружевное ведро. Я его щелкнул.
Дверь во внутренние помещения была только прикрыта. Внутри
было совсем темно — окна закрывали дощатые ставни, и свет едва пробивался
сквозь щели. Я подошел к окну и нащупал крючок. С совсем уж гнусным скрежетом
заржавевших петель створки приоткрылись.
Как известно, избы возводятся вокруг печи. Карельские,
рассчитанные на долгую морозную зиму, — тем более. Причем возводятся они
очень продуманно: вот эта большая, в два окна, комната, в которую выходит
только один угол печи, называется летней избой, а к зиме здесь должна
выстроиться немаленькая поленница — чтобы не бегать за каждой порцией дров на
мороз; а основное тепло печь отдаст в меньшую «зимнюю» избу и на кухню.
— Смотри, — сказала Маринка.
Я посмотрел. В углу на истлевшем половике грудой лежали
серые, как бы покрытые копотью, кости. Больше в летней избе не было ничего.
Кости были не слишком крупные — ну и, слава богу, не
человеческие. Я присел, отогнул угол половика и увидел большой собачий череп.
Нет, не собачий. Волчий.
— Волк, — как бы услышав, что я думаю, сказала
Маринка.
Я встал. Вдруг закружилась голова, и мне показалось, что
сейчас опять пойдет кровь носом.
— Посмотрим дальше?
— Ну раз уж забрались со взломом…
— О! Свечка!
Маринка шагнула к окну, нагнулась и подняла с пола
деревянную плошку с торчащей из нее полусгоревшей темно-коричневой свечой. Я
поджег фитиль, мы дали огоньку разгореться — и пошли на кухню. Обычно самое
интересное в деревенских избах находится на кухнях и чердаках.
Кухня носила следы разгрома. Здесь как будто дрались — лавка
валялась перевернутая, стол был сдвинут с места, один стенной шкафчик
покосился, другой — просто разлетелся в щепу. Что странно — на полу не было ни
мусора, ни осколков. Словно вымели тщательно, причем совсем недавно. Целой
посуды и вообще кухонной утвари тоже не было — вынесли? Дверца каржины (если
кто не знает, то это такой деревянный короб, примыкающий к печи: сверху
лежанка, а с торца — лестница в подполье) была изломана и сорвана с петель.
Огонек свечи задергался, и мне показалось, что в подполье легонечко втягивается
воздух.
— Как интересно… — пробормотала Маринка,
наклоняясь к боковой стенке каржины. — Посвети, Кость.
На досках, отшлифованных песком, угадывались глубоко
прорезанные узкие рисунки, которые снова, как и на перекладине ворот, не
удавалось как следует рассмотреть.
— Сбоку, сбоку… — командовала Маринка. —
Пониже… вот так.
Наконец свет действительно упал как надо, и стали видны
знаки и фигуры.
— Олень… лось, да?., волк… еще волк… медведь… а это
что?
— Паук, — предположил я.
— Нет, это какая-то составная руна, я думаю… так, а
это?
— Ну не крокодил же.
— Щука! А это какие-то птицы. А это?..
— Человек, надо полагать.
— Какой-то странный.
— Лось еще страныне.
— Так, а тут что? Не рассмотреть…
— Не рассмотреть. Вернемся потом с фонарями, с бумагой,
графитом, пофоткаем, снимем рисунок…
— Если найдем это место.
— Нуда. И если нас найдут.
— Должны найти.
— Должны…
Мы посмотрели друг на друга. Мне показалось, что Маринка
только сейчас почувствовала отдаленный смутный страх.
— Ты думаешь…
— Нет, — сказал я. — На самом деле я думаю,
что все будет нормально. Но, как добросовестный перестраховщик…
— Ладно, — сказала Маринка. — Пойдем
посмотрим, что там в зимней, — и наружу. А то ничего не услышим.
— Разве что вертолет, — согласился я, — для
вертолета еще рано. Наши кричать будут, а звук здесь и без тумана этого
гадского вязнет.
Зимняя изба — маленькая, узкая, даже и в пустой было бы не
повернуться — оказалась настоящим складом утильсырья, то есть сокровищницей (в
нашем понимании). До потолка громоздились ящики и картонные коробки,
перевязанные веревками, узлы, свертки… Пахло плесенью и грибком.
— По-моему, тут должны быть книжки, — сказал я.
— Старинные рукописи.
— Рукошитые коврики.
— Резная деревянная посуда.
— Ковшшшички…
Маринка сказала это с такой детско-жадной интонацией, что мы
оба засмеялись.
— Что это? — Она вдруг оборвала смех.
— Где?
— Не слышишь?
— Нет.
— Посвети-ка…
Я приподнял свечу. Маринка перешагнула порог. Раздался
негромкий мокрый хруст, звук изумления — и тут же звук падения.